ГЛАЗАМИ ХУДОЖНИКА: ЗЕМЛЯКИ, КОЛЛЕГИ, ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ

 

Шолохов П.И.

 

Главы из книги

 

МОБИЛИЗАЦИЯ

Суровая военная зима в разгаре, ежедневные налёты вражеской авиации на Москву, голод и холод. Мои дежурства на крыше в качестве начальника пожарной охраны окончились, я мобилизован. Квартира наша превращена в сарай, посреди комнаты куча мёрзлых дров, окна забиты досками. Под сводчатым потолком тусклая лампочка. В сыром углу мольберт, у его подножия штабеля пустых подрамников, ящик с красками, палитра - вся кухня художника. На мне рыженькое пальтишко, на голове треух, котелок у пояса, за плечами тощий рюкзак с сухарями и бельём. Уныло прощаюсь с нашей обстановкой, картинами, меня провожает Катя и друг Шурок. На Лесной, в глубине двора, новое кирпичное здание школы. Расстаёмся у порога. Как нарочно, в голове досадная пустота. Безвольно бреду вглубь коридора к новым товарищам.

Молодой паренёк с папиросой в руке ищет огонька, передаю ему спички. Мелкие черты лица, круглая шапочка сдвинута на ухо. Брючки вправлены в голенища сапог. Парень в лёгком пиджачке, приплясывая, отбивает чечётку - замёрз. На его правой руке четыре пальца. Справляюсь.

- Авария! На заводе токарем работал. Присели за парту, разговорились.

- Бабка моя теперь психует, - он грустно усмехнулся. - Дома-то сегодня не ночевал, а тут вот, - паренёк указал на дверь, - паспорт отобрали!

Скоро дошла очередь и до меня. Вместо паспорта выдали квитанцию, внесли в список. Нас собралось человек десять. Сделав перекличку, военный построил и повёл к сборному пункту, в Спасский тупик. Странно! Жил в Москве столько лет и не знал этого места. С Аркадием (так звали паренька) мы держались вместе. Я уже знал, что у него есть фартовая девчонка, вот, собственно, из-за неё не успел он проститься с бабкой. В помещении, куда нас привели, показалось неуютно - грязно, накурено, воздух казармы.

Сбросив с плеч рюкзак, я опустился на пол, и, только теперь вспомнив всю нашу обстановку, Катю, с новой силой ощутил одиночество. Сквозь мёрзлые стёкла окон был виден какой-то зловещий жёлтый закат. В одном углу робко зазвучала нелепая гармошка. От холода меня одолела зевота, я, было, задремал, но раздался вдруг зычный окрик: «Вставай!» - и всё вокруг ожило, зашевелилось, нас вывели на улицу, вновь построили и повели неизвестно куда. Мороз, небо в ярких звёздах. Я ощутил нервную дрожь. Под ногами хрустел снег. В своих неуклюжих бутсах я беспомощно скользил, то и дело спотыкался, отставал, путал ряды. У сержанта в руках был фонарь с разбитым стеклом; пламя свечи, колеблясь от ветра, создавало причудливые тени. Редкие прохожие пугливо шарахались в сторону. Озорной правофланговый дурашливо выкрикивал слова команды: «Ать-два, ать-два!» Он в новом полушубке, валенках, папаха лихо сдвинута со лба, на груди гвардейский значок - видно, бывалый. Сокращая дорогу, нас вели проходными дворами, зашли в какой-то тупик. Передав фонарь гвардейцу, сержант исчез, ряды спутались. «Братва, баня! Готовь веники, сейчас париться будем!» - бестолково шумело несколько голосов. Подняв фонарь над головой, гвардеец стал прикуривать. На миг осветилось его лицо - нежное, как у девушки, оно было красиво, рот не закрывался от задорной улыбки. Отсутствие одного зуба в переднем ряду придавало гвардейцу мальчишеский вид. Если бы мне знать тогда, что с этим человеком мы будем впоследствии близки и что по возвращении моём в Москву я встречусь с его семьей, чтобы сообщить ей о его гибели.

Но вот и баня. Она чувствовалась по влажному теплу и удушливой гари: сводчатые потолки предбанника, тёмные углы и солома под ногами. Трудно было поверить, что ты находишься ещё в Москве. Мерно доносятся однообразные звуки водокачки, назойливое бульканье воды. Ожидание в предбаннике: тут тепло, одолевает дремота, со дна памяти возникают уютные картины детства. Баня в родном городе, мы с отцом, любителем парной, ждём свободного номера. Мне не терпится: бегаю туда и сюда, осматриваю тёмные углы коридора, пугаюсь пылающих печей, заглядываю в щели водокачки, в полутьме, напоминая карусиль, кружит слепая лошадь - давно это было. Но вот команда; толчки, выкрики возвращают к действительности. Приказ раздеться, связать в один узел бельё, соединить железными крючками - их тут множество, ржавые, они издают звук кандалов. Снова приказ сдать узлы в вошебойку, на каждом шагу слышатся новые слова, непонятные, но одинаково грозные. Обнажённых нас поочерёдно вталкивают в холодную комнату парикмахерской. Здесь расправляются по-военному, спешат, то вырывают волосы, то оставляют в целости пучки. Сопротивляться бесполезно. Вода ещё тёплая, драка из-за шаек, с бельём путаница, по возвращении в Спасский тупик беспамятный сон на голом полу. Первая ночь вне дома.

Утро началось выдачей продуктов. Хроническое недоедание этих лет заставляет забыть всё: перед глазами гора хлеба. Сержант распределяет по спискам. По две ковриги на человека, мясные консервы, концентраты круп, сахар - продовольствие с расчётом на пять суток. Опытные товарищи заговорили о дальней дороге; о фронте сержант молчит. По дороге на станцию нас кормят горячей пищей в столовке. Ведут на северный вокзал, ждём поезда, у телефонной будки очередь, я бросаюсь к автомату. В записной книжке, приготовленной в дорогу, собраны фотографии близких, их телефоны, адреса. Отыскиваю служебный телефон Кати, мне уступают очередь, торопливо опускаю монету, срываю трубку, путаясь, набираю номер. Среди непрерывных звонков, каких-то шорохов слышу чужой голос: «Её нет, подождите». Шапки, рюкзаки товарищей, видимые мне поверх толпы, приходят в движение; кричу в трубку: «Слушайте! Нахожусь на Северном вокзале, отправляют!» - и, срываясь, бегу, с силой протаскиваясь через толпу. На перроне бутсы снова подводят, я валюсь навзничь. Свистки приводят в чувство, Москва жестоко расправляется со мной в последнюю минуту.

Поезд пассажирский, в вагоне сравнительно тепло, в голове звон, продукты в рюкзаке превращены в крошки. В Калинине пересадка. В беспорядочно снующей толпе легко затеряться, а я уже чувствую себя связанным с товарищами невидимой нитью. Потеряв Аркадия, гвардейца и нашего сержанта, испытываю тревогу, но вот мелькнула знакомая чёрная голова цыгана. Вид свирепый, густые сросшиеся брови над переносицей. Бросаюсь к нему, сбивая с ног. Поворачиваясь злым лицом, кричит: «Шальной! Скопытился что ли?» Но я рад - свой - и бегу следом. Нас ждёт товарный состав мёрзлых вагонов, в каждом - железная печка, две-три доски поперёк, я забиваюсь в самый дальний угол, сажусь на рюкзак - мёрзнут ноги. Находчивые бойкие товарищи на первой же остановке притаскивают целую изгородь, печка пылает, задыхаясь от дыма, все тянутся к огню. В каком-то забытье, в кошмарной дремоте проходит томительная ночь. Некоторые кипятят воду, набрав в котелки снега, пытаются варить концентраты, смотрю безучастно, неподвижно.

Город Осташков - с железной дорогой покончено. Минуя пустую мёрзлую станцию, беспорядочной толпой идём к городу. Вокруг белоснежные поля. Покидая дорогу, лезем через сугробы. У всех одно желание: согреться, освободиться от мучительного оцепенения. Вокруг следы войны в виде разрушений. Возвышаясь мрачной скалой, стоит острог, в его амбразурах зловещие отсветы. Багряный закат, окутываясь сиреневой пеленой, гаснет. Леденя дыханием, злой ветер пронизывает до костей, валит с ног. В потухшем сумрачном небе беспокойно мечутся чёрные птицы, раскиданные на огромном пространстве. Идём по окраинной улице, наш путь сопровождает лай собак. Мещанские домики притаились: ни дыма, ни огней, никаких признаков жизни. Сержант отдаёт приказ располагаться на ночлег, но добровольно никто не хочет пускать чужих людей. Бойкие одиночки забираются без спросу, кое-где зажигаются огоньки, остальные - группами по два-три человека. Я присоединяюсь к случайным товарищам, через поломанный палисадник идём к входной двери, она открыта настежь. На стук нет ответа. Входим в кухню, навстречу несётся тепловатое удушье, на подоконнике чадит керосиновая лампа итиль то гаснет, то вспыхивает, вновь освещая скудную обстановку. Сверху от печки раздаётся стон, затем надрывный плач ребенка. Товарищи молча пятятся к выходу. Сбросив рюкзак, подхожу к печке. Больная старушка сквозь слёзы рассказывает мне свою печальную историю. Недавно умерла дочь, осталась на руках внучка, зять работает на железной дороге.

- В печке у меня чугун с кипятком, - говорит она. - Пей, если хочешь. Ребёнку грела. Больше-то у меня, родной, ничего нет. Не гневайся.

Привстав на локте, старушка указала на дверь в другую комнату:

- Там кровать, холодно у нас. Ну, смотри сам!

Не раздеваясь, ложусь на холодные доски кровати, положив под голову рюкзак. Наконец-то я свободен, не нужно двигаться, охватывает блаженное чувство покоя. Постепенно согреваясь, засыпаю. Сквозь сон слышу, как пришёл хозяин с работы. Погремев посудой, он исчез. Среди ночи пробуждает свет лампы, разговор рядом с моей кроватью: на полу устраиваются на ночлег военные. Их двое, офицеры. Они только что ели: в холодном воздухе плавают запахи свиной тушёнки. Я делаю вид, что крепко сплю. Разговаривают о военных событиях.

- Там одна высотка есть. Утвердился немец, бьёт и бьёт.

- У них всё пристреляно, - отозвался другой, снимая сапоги.

- А это что же? - видимо указывая на меня, сказал первый.

- Пополнение, - отозвался товарищ, добавив: - Сколько их, вот таких, гибнет напрасно!

Закурив, он принялся меня рассматривать, отмечая вслух седину «на височках», худобу и очки, прикреплённые дужкой к спинке кровати. Товарищ под шинелью уже не отзывался. Офицер, докурив папиросу, потушил лампу и тоже умолк. Я долго не мог уснуть после их разговора, но под самое утро забылся. Открыв глаза, я не обнаружил на полу военных, будто они мне приснились. Не увидел и хозяина: он рано ушёл на работу. Старушка, измучившись с ребёнком, спала. Стараясь не греметь заслонкой, достал из печки вчерашний кипяток. Под окном уже стучал сержант: «Выходи!» Пробудилась старушка, я отдал ей остатки сахара, поблагодарил за ночлег. «Ну, Господь тебя храни, страсть какая!» - прошептала мне вслед старушка. Вспомнив ночной разговор военных, отношусь ко всему серьёзно.

Посреди улицы собирается наше пополнение. Кроме острога и этой окраинной улицы я так и не видел, каков он - этот старинный русский город Осташков. Ночью выпал снег, стало теплее, сержант забегался, собирая народ. Кое-кто провёл эту ночь неплохо: на горячей печке - каждому своё счастье! В тёмном заброшенном сарае при дороге покурили, потолклись, поджидая товарищей, и в полном составе тронулись в путь. Всего с сержантом нас было не менее ста человек. Аркадий пристал к двум бывшим краснофлотцам, попавшим в пехоту из госпиталя. Коренастые, широкие в плечах моряки внушали уважение к себе одной внешностью. Беспокойную, неорганизованную группу представляла одна компания во главе с гвардейцем, которого они уже запросто звали Гришкой. Эти люди доставляли нашему сержанту много хлопот, на питательных пунктах вмешиваясь в его обязанности, то исчезая, то вновь появляясь навеселе. Среди них высокий худощавый брюнет Лёшка, полуинтеллигентного вида, с развинченной походкой и чубом на лбу, каким-то образом уцелевшем в парикмахерской. К ним же примыкал маленький хилый паренёк, по виду совсем подросток. Они его так и звали - Малыш. Он был у них на побегушках. Скоро товарищи стали обнаруживать пропажу вещей, продуктов, дело дошло до избиения сержанта.

В решительные минуты меня не покидало присутствие духа, объединяя с этой разношёрстной толпой. Цыган, о котором я говорил вначале, догнав меня в дороге, вздумал вдруг поиздеваться. Дёрнув за рюкзак сзади, он дерзко крикнул:

- Эй ты, очкарик!

Я остановился, внимательно посмотрел на него. Внутренне готовясь к отпору, неожиданно для самого себя грубо выругался.

- Вот ты какой! - сказал он примиряюще и тут же оставил меня в покое.

После этот цыган несколько раз заговаривал со мной:

- А ты, как я вижу, могутный старик. Давеча на дороге смотрю: идёт, согнулся и вот чешет, и вот чешет. За тобой не угнаться.

Молодой человек высокого роста, по виду еврей, чёрный, с большим носом и мокрыми, губами, шёл понуро позади всех. На нём добротная меховая шапка с необыкновенно длинными ушами. Серо-зелёная шинель, как у немцев. Его так и звали все - Фриц. Ещё один паренёк шёл в милицейской шинели, которую в дороге достал ему сержант. На призывной пункт в Москве он пришёл в пиджачке и страдал от холода. Теперь на его голову сыпался град насмешек: «Слушай, милиционер! Да разве ж ты человек?» В эти трудные дни перехода к фронту намечались роли. Все понимали, конечно, куда их ведут, но каждый надеялся на лучший исход для себя. В сумерки, свернув в сторону от дороги, мы вышли в деревушку, чудом сохранившуюся на этом пути. Навстречу пахнуло навозом, теплом. В избу набилось до отказа, а дверь всё открывалась. Дыша холодом, вошёл и я, поднимая бурю протестов. Пожилая деревенская женщина у русской печки варила солдатские концентраты, переставляя у огня множество котелков. Я стоял в нерешительности. Хозяйка обернулась в мою сторону и закричала от печки:

- Да куда же ему деваться-то, господи? Снимай рюкзак! Мужики, ведь вон куда идёте, небось, в страсть какую! Проходи, проходи смелее, всем найдём место. Давай свой котелок!

Я был тронут сердечностью этой простой женщины и блаженно присел на пол. Она отобрала у меня котелок с концентратами, одарив при этом доброй улыбкой.

- Как-нибудь нужно переживать, мужики. Грейтесь, хлебайте горяченького. Туда дальше-то, говорят, всё, всё разорено немчурой.

Женщина неутомимо снова бросалась к печке, к своим ухватам. Наутро выходим бодрые, растягиваясь по дороге лентой. То обгоняя других, то отставая, тасуемся колодой карт. Меняются товарищи, места и темы разговоров. Мороз и ледяной ветер кажутся менее страшными, волнует другое. Сбоку от дороги громыхает с каждым шагом всё сильнее и сильнее, будто раскаты весеннего грома. Впервые по-настоящему осозналось: вот оно! Ужели так близко? На дороге всё чаще появляются какие-то стрелки, плакаты, доски, где на чёрном фоне наспех намалёваны изображения, взывающие о помощи, о мести, о беспощадной расправе с врагом. Одному на дороге становится тоскливо, стараешься присоединиться к товарищам. Пока ещё не совсем ясные громы войны действуют на каждого. Догоняю Лёшку, которого избегал в дороге.

- Слыхал? - говорит он с усмешкой, а у самого на лице тревога. Заходим с ним в избу у дороги. На двери плакат регулировщиков: «Военно-дорожный пост». При входе Лёшка почти упирается головой в потолок. Подслеповатые оконца на вершок от пола, русская печь в пол-избы, внутри неё тлеют угольки. У стены солдатские нары убраны по-женски. В головах небрежно брошена цветная косынка.

- Видишь? - говорит Лёшка, подмигивая мне. - Баба! Отыскав воду, по очереди утоляем жажду. В избе тепло, не хочется уходить. Я присаживаюсь у порога, приятель, бесцеремонно исследуя углы, находит гитару. Рассматривая инструмент, умело вертит колки.

О моём присутствии он, казалось, совсем забыл. В эту минуту что-то ухнуло, скрипнула дверь, звякнули котелки. Лёшка, сдвинув шапку на затылок, прислушался и, перебирая струны, запел, едва выговаривая слова: «Бьётся в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза, и поёт мне в землянке гармонь про улыбку твою и глаза...» Я сидел, притаившись, боясь пошевельнуться. Мысли разбуженным роем неслись в голове, на руку мне что-то капнуло, обжигая влагой, хотелось слушать и слушать без конца. Сердце моё наполнилось симпатией к этому человеку. «...До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага». Он умолк. В сенях вдруг хлопнула дверь. Впуская клубы морозного пара, к нам в избу ворвался гвардеец. Раздался его бесшабашный смех.

- Лёшка, вот ты где! С гитарой? Да и старик здесь! - кивнул он в мою сторону, принимаясь по своему обыкновению болтать всякий вздор.

ПРИСЯГА

Переход в тридцать-сорок километров в корне изменил обстановку. Вокруг ни одного живого существа, разве лишь случайная ворона со зловещим криком сорвётся с дерева, улетая вдаль - в снежные поля. Хозяйства брошены, всё разгорожено, сожжено за время войны. Здесь прошло не одно «пополнение». Ночуя в избах, люди доламывают последнее. Вместо крыш торчат в небе голые рёбра чердаков. Ни ворот, ни надворных построек. Вот находка - крайняя изба. Окна без стёкол: одно забито досками, другое заткнуто соломой. Стены и потолок ободраны, всюду свисают клочья бумаги, пол в грязной соломе. Ни стола, ни табуретов, лишь жалкие остатки дубовой скамьи, вделанной в стену. На её поверхности следы многих усилий. Дерево пытались рубить, пилить и, наконец, жечь - всё напрасно. Скамья продолжает своё жалкое существование. Угол печки развалился, обнаружилась загнетка. В одной из печурок - коптилка. Её зажгли, стало уютнее. С чердака нанесли всякого хлама на топливо: корыто, решета, оклад икон. Русская печь пылает, но уже нет здесь приветливой хозяйки и её приспособлений: рогачей, ухватов. Нет и порядка. Каждый лезет со своим котелком, ругань. Я устроился в дальнем углу на полу, не хотелось двигаться, да и невозможно было пробиться к печке, едва удалось вытянуть ноги.

Прислонившись к стене, полусидя-полулежа наблюдаю окружающее. Возле коптилки в полутьме игра в карты. Деньги кучей переходят из рук в руки - совершенно ненужные в этой обстановке. Компания Лёшки мечет банк против цыгана. Споры у них перемежаются ссорами и драками. С печки, под самым потолком, гроздьями свисают десятки ног. Там и тесно, и душно, оттуда кричат, что пора прекратить топку. А у порога сквозняк, и там мёрзнут. Подтаскивая горючее, каждый думает только о себе. Общее впечатление развороченного муравейника. В теле зуд: донимают блохи. Возле коптилки, сняв рубахи, ищут насекомых. Некоторые уже спят, свернувшись калачиком. Я последовал их примеру. Продукты, выданные ещё в Москве, у большинства закончились. Впереди обещанный сержантом питательный пункт, поэтому утром все идут охотно, торопливо, каждый надеется на что-то лучшее. Аркадий свёл меня с краснофлотцами. Узнав, что я московский художник, они заинтересовались мной, и теперь я шёл только с ними и не был так одинок. Особенно я сошёлся со старшим. Его все звали по отчеству: Александрыч. Он рассказывал мне о своей жизни, о службе в торговом флоте.

- До войны, Пётр Иванович, я жил хорошо. Побывал в различных плаваниях. Видел Голландию, Англию. Там в Лондоне к нам на корабль заявился представитель торговой фирмы с предложением одеть всю команду с ног до головы. Когда наше командование подписало условие, нас обмерили и моментально одели, да ещё как. А рассчитывались после - так, какую-то ерунду из зарплаты, незаметно.

За границей Александрыча поразила величественная Темза, её мосты, туманы.

- Там, Пётр Иванович, как-то особенно оберегается старина. На улицах, например, мчатся машины последних марок и рядом кареты с вензелями и прислугой на запятках. В некоторых домах стоят швейцары в ливреях и цилиндрах с жезлами, вроде алебард. Смешно было смотреть, но в то же время приятно, как в старых романах. Александрыч жил в Ленинграде, на Мойке.

- Хорошо у нас, особенно в белые ночи. Если благополучно вернёмся домой, обязательно встретимся, - говорил он.

Александрыч не был особенно разговорчив. Хмуро поглядывая вдаль на дорогу, он иногда намеренно отставал, чтобы остаться со мной наедине. Другой краснофлотец, Женя, был попроще. Этот имел какую-то страсть к собиранию фотографий, даже совершенно чужих ему людей. У него была целая коллекция фото красивых девушек. Показывая мне эти снимки, он говорил о них с такой любовью, будто все эти люди были ему лично знакомы. Слепо доверяя моему вкусу художника, он уничтожал фото, отвергнутые мной.

Судьба вела людей на возможную смерть, но у каждого было столько неизрасходованных сил, любви к жизни, жажды знаний. Я рассказывал им об искусстве, вместе с этим рос мой авторитет. Я становился для них своим, нужным человеком. Мне подсовывали записные книжки с просьбой изобразить что-нибудь на память. Александрычу я схематично нарисовал наш особняк и вписал московский адрес, как бы намекая на счастливую встречу.

Желание большинства как можно скорее добраться до продуктов укорачивало наши остановки. К вечеру мы уже еле брели, теряя надежду, и вдруг в темноте, совсем неожиданно, встретили населённый пункт. Ряды сохранившихся изб с занавесками в освещённых окнах. Из труб вместе с дымом неслись навстречу запахи кухни. Какой-то мираж среди пустыни. Вблизи запахло лекарствами. Это, как оказалось, был военный госпиталь. Разочарованные, мы снова за околицей. В темноте, в сугробах бредём без дороги, сокращая расстояния. Когда, наконец, вошли в деревню, Александрыч в первой же избе, сбросив с плеч рюкзак, занял печку, предупредил всех, что она занята.

- Лезь, Пётр Иванович, располагайся.

Наш сержант объявил, что в этом пункте предстоит длительная остановка.

- Питаться будем на общей кухне. Здесь примем присягу и получим оружие, обмундирование, а там неподалёку и фронт - передовая.

Сержант, сделав своё дело, повеселел. Ему теперь предстояло вновь возвращаться в Москву. Он говорил нам: «Можете писать письма домой, заберу». А сам на следующее утро тайно исчез.

С переднего края приехал майор принимать новое пополнение. Командир был молодой, бравый и не особенно красноречивый. Нас выстроили во всю длину улицы в одну шеренгу. Рассчитали, сдвоили ряды, скомандовали: «Вольно!» День был сырой, хмурый и ветреный. Стоя в рядах, я вспомнил картину художника Шухмина. Чёрную и жёсткую, но удивительно правдивую. Майор стоял, широко расставив ноги, и, читая приказ, рубил кулаком воздух. Мы, повторяя слова сурового текста, приняли присягу. После обеда общее собрание. Майор записал в свою книжечку специалистов и отдельно людей с высшим образованием. Впрочем, последних не оказалось. Александрыч, наблюдая за мной и видя, что я не подаю голоса, заявил майору, что среди нас есть московский художник. Майор отметил мою фамилию.

В этот день ребята угомонились рано. Хорошее питание, тепло, обилие впечатлений. Перед сном я вышел из избы на улицу. Морозное звёздное небо, шальной ветер. За далёкой снежной поляной и изгородями умирала заря. Она была зловеще красива, и от этой картины повеяло неуютом, тоской и холодом. Я торопливо заспешил обратно в избу. Многие уже спали. Лишь беспокойная тройка вела себя подозрительно. Гвардеец ругался с Лёшкой, а Малыш то и дело выбегал в сени, чиркая спичками. Среди ночи тревога. В нашу избу ворвались военные и подняли всех на ноги. Ограбление продовольственного склада. Среди нашего пополнения оказались воры. Обыск. Общее возмущение. Дело кончилось арестом «тройки». Их увели в штаб. Товарищи долго не могли заснуть. Высказывались разные предположения: расстреляют или отдадут в штрафную роту. Под утро арестованные вернулись с бледными злыми лицами.

Утром меня вызвали в штаб как художника. Послали на кухню оформлять меню. Кому и зачем потребовалась эта затея? Я принялся по-военному выполнять приказ. В надежде, что меня не забудут покормить, я отправился на чердак нашей избы и там без помехи всё сделал. Кусочки фанеры, картон, маленькие гвозди и даже золотая рама от брошенной иконы. Аркадий снабдил меня ножом, Женя - цветным карандашом. Выполнив работу, я спустился с чердака. Обед закончился, и я должен был удовлетвориться похвалой лейтенанта. Мне было обещано в награду два ужина, а пока судьба готовила мне новый сюрприз. Трёх человек от нашей группы отрядили в штаб на помощь писарю. Вместо заслуженного отдыха, я дотемна провозился со списками, рискуя потерять своих товарищей. Писарь стал разъяснять мне обстановку:

- Чудак-человек. Ну и отстанешь, а куда тебе торопиться? Человек ты грамотный, почерк подходящий.

Прибежал Аркадий.

- Мы идём в санпропускник. Ты что же, остаёшься?

Я бросился отыскивать своих товарищей. Из деревни нас вывели в поле. Шли без дороги, по колено в снегу, прямиком на огонёк. Поднялась метель, ряды спутались, расстроились. Каким-то чудом я добрался до дверей баньки. Предстояла полная замена домашнего белья, одежды и обуви на военное обмундирование. Посреди пола бани вырастала гора гражданского платья. Тем, кто хотел сохранить свои вещи, предложили хорошенько увязать и химическим карандашом чётко написать адрес для пересылки. Лишь некоторые смогли совершить эту сложную процедуру. Большинство махнули рукой. Эти вещи таили в себе уют родного дома, тепло воспоминаний. Я не без волнения простился со своими шерстяными чулками, шапкой-треухом и новыми бутсами. Почувствовал себя сиротой. В каком-то чаду, растерзанный физически и морально, купался вместе с другими, не узнавая товарищей. В заключение получил готовый свёрток. В нём была подержанная военная шинель с широким поясом в кармане, огромные серые валенки с двойными портянками внутри, старая военная шапка и бельё. Оставленные мной на скамье очки лежали в соломе, раздавленные чьим-то сапогом. В первые минуты после потери очков меня охватила паника, хотя со стороны теперь я выглядел настоящим солдатом. Без очков я видел всё в тумане, а товарищи в шинелях были все на одно лицо. Я то бежал во тьме за случайной фигурой, то возвращался к бане на огонёк, боясь отстать, затеряться.

Мне в эту сумасшедшую ночь никогда бы не найти обратной дороги в деревеньку, если бы не столяр. Он, не подозревая о моих переживаниях, запросто сказал:

- Ну, а теперь на боковую. Огонёк-то у тебя есть?

Столяр был мал ростом, тощ, шинель на нём широка. Едва скрывая свою недавнюю тревогу, радуясь обществу знакомого человека, я проникся к нему уважением. Этот маленький, тщедушный по виду, человек вырос в моих глазах, он был мне дорог. Столяр уверенно шёл на ночлег.

С Александрычем на тёплой печке недавнее мытарство точно приснилось в кошмарном сне. Мой приятель не в духе, новые валенки жмут, он ворчит. Женя суёт мне новые снимки, найденные на чердаке. Возле гвардейца собралась толпа, там что-то жуют, с аппетитом чавкая. Малыш таинственно исчезает и вновь появляется с банками консервов.

- Рыжий чёрт! Попадёшься мне, - озорно грозится Лёшка в адрес уехавшего сержанта.

Молодой человек, избавившись в бане от милицейской шинели, весел, новая шинель ему по росту, к лицу, и только Фриц, скорчившись у порога, по-прежнему хлюпая носом, жалуется, что его обокрали. Новое обмундирование коротко. Завтра в походе должны получить вооружение, продукты сухим пайком. И прямиком на передовую, на фронт!

ПЕРЕДОВАЯ

Марево, грозный пункт недавних боёв. Лишь чудом сохранившийся одинокий дом в два этажа стоит у дороги, приспособленный под склад военного имущества. Окна забиты досками, зияют чернотой распахнутые настежь двери. Единственный балкон угрожающе повис в воздухе. Московское пополнение во главе с сержантом направилось к дому. Предстояло получить оружие и продукты. По разбитой лестнице взбираемся на второй этаж. Тут всё разгорожено, гуляют сквозняки, ободранные стены дышат холодом. Дырявый пол в нечистотах. Расчистив его ногами, сержант по списку распределяет продукты. В заключение получаем оружие. На моё плечо тяжело опускается винтовка под номером 1.017м. Теперь я солдат - вооружён, принял присягу. Шумной ватагой выходим на дорогу. Впереди уже нет никаких населённых пунктов. Несмотря на мороз, болотная почва дышит под ногами. В ночь, покидая дорогу, лезем вглубь мелколесья. Солдатские срубы залиты водой, сохранились нары из прутьев. Вот где вспомнилась последняя изба с русской печкой. Новичку страшно в этой обстановке расстаться с одеждой. Бывалые не теряются. Сняв шинель, отстегнув сзади хлястик, устраивают подобие одеяла. Валенки под голову - и засыпают похрапывая. Я мёрзну, лежу, обнявшись с винтовкой. Ухо сверлит назойливый звук самолёта - конечно, немецкого. Кошмарная ночь бесконечна. Утром ввиду близости фронта отдан приказ костров не зажигать, не курить, разбиться на мелкие группы.

В нашу шестёрку кроме меня, Александрыча, Аркадия и Фрица попадают ещё двое. Низкорослый пожилой столяр и украинец - здоровый, добродушный парень, на редкость молчаливый. Шоссе в дневные часы непрерывно бомбят немцы, стараясь задержать грузы с горючим, подвоз снарядов и продовольствия. В эти последние часы относительной свободы ребята, получив оружие, теряют дисциплину, то и дело слышатся их выстрелы из винтовок. Отсидевшись до сумерек в срубе, выходим из лесочка на шоссе. Почувствовав голод, грызём сухари. Они кажутся чертовски вкусными. Александрыч отстаёт, он растёр ноги. Аркадий с украинцем далеко впереди. Пожилой столяр шагает в одиночестве. Винтовка с длинным штыком делает его фигуру ещё незначительней. Поджидая Александрыча, мы с Фрицем идём неторопливо. Он, хлюпая носом, увлёкся воспоминаниями о Москве, о своих друзьях.

- Перед самой войной мы хорошо жили, - говорит он, - каждый день пьянка.

Фриц идёт, горбясь, засунув рукав в рукав. Винтовка за его спиной крест-накрест, как у кавалериста. На кончике крючковатого носа то и дело повисает капля. Смахивая её рукавом, он продолжает мямлить:

- Писателя Льва Кассиля, небось, знаете. Это мой лучший друг. Братья Тур, фельетонисты, - тоже. Они живут в районе Зубовской площади.

- Зубовской? - оживляюсь я. - Это мой район.

И не слушая дальнейшей болтовни Фрица, мысленно переселяюсь в Москву. На ходу день кажется по-весеннему тёплым. Ребята впереди остановились, что-то ковыряют штыками на дороге. Подходит столяр и тоже присоединяется к ним. Скоро собираемся всей шестёркой. Под ногами во льду - варёная картошка, она сладковата на вкус, но вполне съедобна. Видимо, солдатская кухня выплеснула остатки обеда на дорогу.

- Сытно живут на фронте, - говорит Александрыч. Неподалёку от шоссе - стог сена. Направляемся к нему. Под навесом - сани, лошади, конный парк. В санях, поджав ноги по-восточному, сидит не то киргиз, не то казах. Он в полушубке, с винтовкой в руках, на шапке - красноармейская звезда. Показывая нам на небо, машет рукой. Заслышав гул самолёта, под навес прячемся и мы. Немецкие лётчики ведут себя нагло, расстреливая в упор людей и машины на шоссе. Решаем ждать ночи здесь. Аркадий пытается варить кашу. Бдительный страж, вскочив на ноги, топчет огонь и в страхе гонит нас от себя. Спасаясь от холода, зарываемся в стог.

Ночь на редкость светлая. После взрывов над лесочком возникает зарево. Поднявшись, как по команде, выходим на шоссе. Красноармейца не видно, только слышится из саней богатырский храп. На шоссе нам навстречу идёт симпатичный капитан. Он без оружия, с одним портфелем. Идёт в Марево. Разговорились. Узнав, что я московский художник, отрекомендовался корреспондентом, дал адрес дивизионной редакции. Сообщил, что в полку дивизии есть молодой художник Авдеев. Самоучка, но талантлив. Я слушал безучастно, но Александрыч, достав записную книжку, внёс в неё адрес редакции, а также фамилию капитана - Ермаков.

- Далеко ли передовая? - справились мы.

- Так это же и есть передний край. Вам надо явиться первым делом в особый отдел к майору Шевелёву. Вы увидите там круглый шалаш в лесочке.

- Вот и всё, дотопали, - сказал столяр и горестно вздохнул.

- Ничего, отец, особо не тужи.

К ночи собралось всё наше пополнение. Явился майор. Он приказал не курить и располагаться кто как может в лесочке. Несмотря на свой возраст, я был удивлён, наивно полагая, что нас здесь ждёт казарма. Сбросив винтовки, рюкзаки, ребята зашевелились, энергично бросились собирать ветки, сучья, стараясь укрыться от ветра. Прислушиваясь к каким-то разрывам и пулемётной трескотне, я стоял беспомощно, пока энергичный голос Александрыча не привёл меня в чувство.

- Пётр Иванович, забирай рюкзаки, пошли.

Следуя за ним, мы очутились перед небольшим отверстием в яму.

- Ну, лезьте по одному, - скомандовал нам Александрыч. Становясь на четвереньки, мы скатывались вниз. Яма оказалась довольно глубокая. Отсутствие ветра, влажное тепло сразу согрели, и только под ногами на самом дне булькала вода. Набросав сверху еловых веток, мы устроили настил и, не раздеваясь, улеглись впритирку - бутербродами. Среди ночи, отлежав бока, перевёртывались одновременно. Сверху осыпалась земля, и я долго не мог заснуть, слушая, как над нами что-то ухало. При этом жалобно гремели наши котелки. Ребята спали мёртвым сном.

Весь следующий день провозились с устройством берлоги. В стене обнаружили печь. Проделав дымоход, жгли бумагу и сучья. Из консервной банки соорудили коптилку. Ухитрялись даже кипятить воду. Между тем, в лесочке для нашего пополнения соорудили кухню. Её замаскировали сверху брезентом, начались ночные дежурства. За старшего у нас был Александрыч. Когда потребовали дневального на кухню, Александрыч назначил меня:

- Иди ты, Пётр Иванович, погреешься у котла. Похлебаешь там лишнего.

Лесочек был небольшой, но я долго бродил, отыскивая походную кухню. Сверх брезента из веток был устроен целый шатёр, и всё же небольшой огонь и дым пробивались наружу, вызывая тревогу у наших командиров. Повар помешивал в котле рогаткой от сосны, а мы, двое дневальных, подносили ему вёдрами снег для котла. Ночью этот снег казался белоснежным, а на рассвете мы увидели потревоженные нами следы нечистот. К утру у повара соблазнительно били в нос ароматы, вызывая зверский аппетит. Солдат кормили сытно, но мы в своей берлоге готовили что-либо дополнительное. У Фрица был мешочек соли. Чтобы предохранить соль от сырости, он отдал её мне, и я стал носить её в кармане шинели.

Скоро настал день передачи нашего пополнения в полки дивизии. С утра выдали всем по сто граммов водки. Александрыч получил её на всех нас. Мы выпили за победу. А на следующее утро, я, задыхаясь от дыма около нашей печки в бесполезных попытках разжечь её, вдруг услышал голос Александрыча - меня требовал майор. Не желая покидать ребят, я ворчал, упрямился, но Александрыч вытащил меня почти силой.

Перед майором я предстал растрёпанный, вымазанный глиной берлоги, с шапкой на боку, рюкзак с винтовкой сбоку под мышкой, как у охотника. Увидев меня, начальник крепко выругался и приказал мне привести себя в порядок. Майор отобрал группу из портных, сапожников, столяров и передал их сержанту, а мне скомандовал следовать за ним. Я не успел прийти в себя. Майор повёл меня куда-то в сторону. Мешочек с солью Фрица оттопыривал мне карман шинели, хлопал на ходу по ноге, мешал идти, а майор всё убыстрял ход. Молодой, ловкий, он шёл уверенно, заставляя меня почти бежать за ним. Спотыкаясь, проваливаясь в снегу, падая, я чувствовал себя несчастным, одиноким, не ведая того, что в лице этого грозного майора судьба уводила меня от верной гибели.

ПОЛИТОТДЕЛ

Политотдел 53-й Московской коммунистической Краснознаменной гвардейской дивизии.

Майор остановился, поискал глазами дорожку к срубу. Часовые с ружьями, пропустив, отдали приветствие командиру. Я остался у входа. Двери не было, вместо неё висела плащ-палатка. Приподняв её, майор сердито кивнул мне: «Давай!» Очутившись в срубе после белизны снежных сугробов, я моментально ослеп и, долгое время ничего не видя, стоял, вытянув руки по швам. В срубе было тепло. В углу, где синело оконце, за низеньким столиком, покрытым кумачом, сидел, ссутулясь, широкий в плечах пожилой военный в гимнастёрке с седыми височками. Он пытливо и вместе с тем приветливо посмотрел в мою сторону.

- Так значит, из Москвы, художник? Присаживайтесь.

Я бессознательно опустился на скамью, майор стоял навытяжку, рука начальника покоилась на телефонной трубке. Военная коптилка, сделанная из стаканчика снаряда, высокая, узкая, давала какой-то таинственный и в то же время торжественный мягкий свет. Лицо сидящего военного мне понравилось - интеллигентное. Оно светилось умом и было значительно. Майор продолжал стоять безмолвно сбоку стола. Когда сидящий, услышав звонок телефона, взялся за трубку, майор ожил, схватил со стола лист бумаги и карандаш. Он заговорщически сунул мне их в руки, приказав громким шёпотом:

- А ну-ка набросай, живо! - И указал на начальника.

В замешательстве, от неожиданности я запротестовал вслух. Военный, отложив трубку, улыбнулся и сказал, что это не нужно. Майор снова вытянулся у стола, свирепо глядя в мою сторону.

- Ну что же, художник нам пригодится, - выговорил военный неторопливо, в раздумье, и добавил: - Хорошо. Направлю Вас пока что в дивизионный клуб.

И написав на четвертушке бумаги распоряжение, он пометил: «Нач. подив. 53-й особой Московской Краснознамённой гвардейской дивизии». И скромно, без росчерков подписал: «Бирюков». Передав четвертушку майору, сказал:

- Оформите.

Мы снова в лесу, в сугробах. Я буквально бежал за майором, а он километра полтора-два маршировал, не обращая на меня никакого внимания. В одном месте нам пришлось с трудом пробиваться сквозь чащу. Майор, видимо, потерял дорогу, а когда выбрались на тропинку, путь преградили две фигуры. Впереди шёл, согнувшись, пленный немец в лёгкой серо-зелёной шинели, позади, с автоматом в руках, - красноармеец. За спиной раздался выстрел. Я невольно вспомнил пленного. Стараясь не отстать от майора, проваливаясь по колено в мокрый снег, исхлёстывая лицо колючими ветками, я бежал и бежал. Меня охватило какое-то безразличие.

Между тем, минуя полянку, приходим снова в небольшой лесок с расчищенными дорожками. На опушке - часовой, он отдаёт приветствие майору, и мы направляемся к брезентовой палатке, едва видимой в густой маскировке ёлок. Снова при входе испытываю знакомое чувство слепоты. Майор куда-то исчезает, не сказав мне ни слова. Я, горбясь, останавливаюсь, жду. Тепло. Тот же таинственный свет мерцающих коптилок из-под снарядов. Осмотревшись, вижу подле себя пожилого солдата, с простым добрым лицом. Присев на корточки, он возится у печки, переставляя кипящие котелки. В углу винтовка - видимо, этого солдата. Вспомнив тут же о своей, снимаю винтовку с плеча и, опершись на неё, стою, наблюдая окружающее. Перед глазами непонятная картина, по углам треск пишущих машинок, приглушённые телефонные звонки, тихий разговор из стандартных фраз: «Слушаюсь», «Разрешите обратиться», «Разрешите доложить» и т. д. Мне у входа то и дело приходится вертеться, пропуская всё новых военных. Чистота гимнастёрок, белизна воротничков у бритых подбородков, начищенные до блеска сапоги, медали - всё как в дыму, будто вот здесь, за дверью, нет войны. Уже сумерки, слюдяные оконца блёкнут. Бессознательно нащупываю в кармане мешочек с солью и вдруг мучительно ощущаю голод.

- Вы кого ждёте, товарищ?

Меня, наконец, замечают как-то все разом. С любопытством рассматривают. Путаясь, объясняю, что пришёл сюда с майором.

- Ах, так это и есть московский художник! Устраивайте в угол свою винтовку, садитесь вот сюда. Видите, какая у нас теснота? Товарищ старший лейтенант, - сказал от печки пожилой солдат, - котелки совсем обкипелись.

- Вот и хорошо. Сейчас будем пить чай.

Из-за машинки поднялась фигура и шагнула ко мне. Не то мужчина, не то женщина. Голова стриженная, во рту папироса, гимнастёрка в ремнях, сапоги.

- Товарищ, Вы, очевидно, голодны?

Не успел я в смущении ответить, передо мной появились котелок с кашей и сухари. Этот товарищ, старший лейтенант - доброе существо, - накормив меня, выдало анкету. Моя беспартийность поставила в тупик, я не мог быть включён в штат, и меня отправляют в дивизионный клуб. Писарь, оформлявший мои документы, молодой парень с симпатичным лицом, вызвался отвести художника к начальнику, как видно, его приятелю.

Жильё младшего лейтенанта находилось неподалёку в маленьком срубе на двоих. Оконце из промасленной бумаги, под ним - крошечный столик, по бокам его - нары. У входа справа - печка, сырые дрова, издавая треск, шипят, пенятся, давая влажное угарное тепло. Вместо двери рваная шинель на двух гвоздях. На стене мандолина и плакат, сделанный от руки. Начальник клуба, младший лейтенант, спал, отвернувшись к стене, в сапогах и в шапке. На столике в беспорядке домино, какие-то ноты, окурки.

- Женя, слушай, художника привёл из политотдела. Вставай.

Не глядя на нас, встрёпанный, смущённо приводя себя в порядок, приподнялся блондин с круглым, простым, но не глупым, приветливым лицом, подавая мне руку. Друзья первым делом закурили, предлагая и мне. Я отказался.

- У нас в дивизии есть один художник - Авдеев. Молодой ещё. Не знаете? - обратился ко мне начальник клуба.

Я сказал, что уже слышал о нём по дороге от какого-то капитана.

- А это, очевидно, от Ермакова, корреспондента из редакции, - подсказал писарь и, взяв у меня продаттестат, ушёл на кухню ставить на котловое довольствие. Сам бы я, конечно, не догадался об этом.

- Сейчас Авдеев в полках, - снова заговорил младший лейтенант. - Как придёт, познакомлю. А вот где Вы спать будете? - спросил он вдруг, посмотрев на меня. - В клубе придётся, да там холодно.

Чувство беспризорности вместе с беспокойством за свою будущую деятельность художника охватило меня с новой силой.

- Сегодня переночуете здесь, - ободрил меня младший лейтенант.

В эту ночь я долго не мог заснуть, со страхом ожидая завтрашнего дня. Наутро младший лейтенант, объяснив, как отыскать кухню, просил взять и ему завтрак. С котелками иду, близоруко щуря глаза. На повороте у ёлки часовой. Забывая, что я солдат, обращаюсь к нему по-граждански: «Здравствуйте!» - и прошу его указать мне кухню. Молодой паренёк подмёрз, он таращит на меня глаза, внимательно присматривается и молча указывает в сторону. Иду неуверенно, путаясь среди одинаковых дорожек и срубов, снова набредаю на часового, справляюсь у него о кухне. Молодой паренёк, крепко выругавшись, смотрит на меня уже подозрительно. Оказалось, часовой всё тот же, а кухня рядом. Получив завтрак, ищу обратную дорогу, котелки мои стынут. Разгуливаю по бесчисленным дорожкам, тычусь в чужие срубы и, наконец, с радостью нахожу знакомого часового, говорю ему, что снова запутался. Паренёк не верит:

- Да ты что? Смеяться надо мной вздумал? Иди-иди, пока я тебя не отправил, куда следует, - говорит он, провожая меня озорной бранью.

Тут уж и я не выдерживаю и начинаю серьёзно объяснять ему состояние, говорю об утраченных в дороге очках, о том, что здесь человек новый, убеждаю. Паренёк молча ведёт меня к самому срубу, где ждёт завтрака младший лейтенант. Часовой назидательно указывает на номер чёрной краской с угла сруба.

- Запомни, чудак! Номер семнадцать и берёза рядом.

Под клуб отведён ещё не обжитой самый большой сруб на всей территории. Начальник объясняет мне план предстоящей работы в клубе. Бойцы из команды выздоравливающих требуют книг, домино, шашки. Среди них и мой молодой паренёк-часовой. Мы с ним узнаём друг друга и оба смеёмся. Младший лейтенант усаживается с мандолиной за нотами, а мы, взяв доску с шашками, сражаемся. С шумом открывается дверь, на пороге появляется новое лицо: «Дверь, дверь закрывай, растяпа!» - кричат ему со всех сторон. В клубе зябко. Вошедший, не обращая внимания на окрики, неторопливо стянув шапку, вытирает со лба пот ладонью и с силой выдыхает:

- Ох! Насилу дошёл!

Говорит устало, ни к кому собственно не обращаясь. Через плечо на верёвке висит у него планшетка, обмундирование не по росту, шинель широка и длинна. Рукава подвёрнуты. У огромных сапог каблуки сбиты внутрь, и в руках военного странная суковатая палка. Опираясь на неё, вошедший некоторое время стоит в раздумье, не переставая отдуваться и вытирать пот со лба. Маленькая, по-лисьему острая мордочка дышит умом, лицо молодое, нервное, но очень худое и в ранних морщинах. В крепких, немного выдающихся вперёд зубах - цигарка. Обильно сыплется ему на грудь пепел и горящая махорка, не обращая внимания, вошедший близоруко щурит серые глазки, отыскивая кого-то, и вдруг радостно вскрикивает:

- Женька, здорово!

И тут же захлёбывается в долгом изнурительном кашле. Отложив мандолину, младший лейтенант срывается с места.

- Авдеев, вот, брат, кстати, сейчас я познакомлю тебя с московским художником.

Развлекая партнёра, я едва играю, уже догадываюсь, кто пришёл. Наша игра обрывается.

- Авдеев Юрий, - неуклюже шаркая сапожищами, представляется пришедший.

Он мне нравится. С чувством жму узкую податливую руку с большими грязными ногтями, напоминающими скорлупу лесных орехов. Для меня это не просто знакомство. Впервые услышав эту фамилию на фронте, я не раз задумывался над предстоящей встречей. Авдеев усиленно курит, немного волнуется, видно, что переживает тоже, как и я. Мы усаживаемся с ним в самый дальний угол, беседа наша длится долго, время летит незаметно. За окном уже темнеет. В клубе мы одни. Открыв свою планшетку, Авдеев показывает мне рисунки, главным образом, портреты военных.

- Хороший народ, - говорит он задушевно.

С технической стороны рисунки мне не очень-то нравятся, в них ещё много робкого, ученического. Одно качество казалось несомненным - сходство. А здесь, в этой обстановке, это самое главное. Авдеев внимательно выслушал мои замечания и, сославшись на условия, согласился. Это мне очень понравилось, и я успокоился. Мне даже самому захотелось попробовать рисовать. До сих пор я не чувствовал в себе ни желания, ни подъёма, необходимого для работы художника.

- Лучше всего начать в две краски, тоном, - подумал я. Авдеев обещал принести мне кисти и краски, и мы отправились с ним обедать. Младший лейтенант ждал нас в своём срубе, он был рад нашей встрече и знакомству.

- А шинель-то у Вас, Пётр Иванович, коротка. Уж не обменяться ли нам? - говорит Авдеев, и мы тут же переодеваемся.

- Ну вот, в самый раз по мне, - говорит он, охорашиваясь. - А что у Вас в кармане такое тяжёлое?

Я рассказываю им происхождение мешочка соли.

- А у тебя, Юрий, в кармане целый гастроном. И табак, и хлебные крошки, - говорит младший лейтенант, выворачивая карманы шинели.

Он советует мне потрясти её вне сруба. Выбравшись, берусь за воротник шинели. Но что это? Близоруко всматриваюсь ближе. Грязь и пыль, свалявшаяся в складках, шевелится, точно живая, потревоженная, расползается в разные стороны. Из-под рук сыплется на ноги, в снег. Панически сбрасываю шинель в сугроб, верчусь, топчу её, берусь за концы и встряхиваю, полощу, как в воде. Впервые встречаюсь с таким явлением, но отказываться от обмена поздно. В срубе меня заждались.

- Видимо, много было пыли в шинели Юрия? - не без иронии спрашивает младший лейтенант и смеётся.

- Ничего, - беззаботно откликается Авдеев. - Ему теперь будет вдвое теплее.

Ещё не успев согнать с лица смущения и паники, не решаясь надеть шинель, я устраиваю её в угол к печке и перевожу разговор на искусство, поднимая на ноги весь Олимп.

Наутро Авдеев уходит в противотанковый батальон, «на передний край», рисовать своих друзей из офицерства. Мы тепло расстаёмся, договорившись скоро встретиться здесь в клубе на совместной работе. Он рассказал мне ещё об одном художнике нашей дивизии, о младшем лейтенанте Петелине, находящемся в боевых частях. Расставшись с товарищем, остаюсь в одиночестве и, отдыхая от невесёлых мыслей, с большим увлечением отдаюсь заготовке топлива. Испытываю большое удовольствие от физической работы, хотя никто не принуждает меня к этому.

Скоро начались бои, и наша дивизия приняла в них участие. Младшего лейтенанта Женю откомандировывают из клуба на передовую, в полк, а клуб занимает пополнение прибывших в дивизию командиров. Их молодые жизни ставятся на карту в этой жестокой борьбе с врагом. Им не до искусства и не до художника, который неизвестно почему находится среди них. Живу странной, тревожной жизнью. У меня нет никакого начальства, никаких обязанностей. На кухне ежедневно получаю котловое довольствие, как положено солдату. Встреча со знакомым писарем из политотдела устраивает мою судьбу. Я поселяюсь в срубе команды выздоравливающих.

Двойные нары во всю длину огромного сруба забиты измученным, больным народом всех солдатских возрастов. Эти люди направлены сюда на временный отдых. Они из разных полков нашей дивизии. Им предстоят новые бои. Отдых тут, конечно, условный. Временно освобождённые от боевой жизни, они не освобождены от физического, порой изнурительного труда. Если требует обстановка, их поднимают на работу и ночью, и в любую погоду. Народ простой, деревенский, собранный со всех концов нашей обширной Родины. Старшина из хохлов - начальник всей команды. Старый опытный служака, он беспощаден, когда дело касается выполнения приказа, но он вечно бодр в минуты отдыха. Весёлый балагур, умеющий приободрить команду, рассмешить удачным словом. Команда спит, не раздеваясь, не снимая обмоток, и в такой тесноте, что стоит лишь подняться ночью по нужде, как место безвозвратно потеряно. Крыша в срубе протекает. На верхних нарах голова бывает окутана духотой, дымом и сумраком. Всеми этими обстоятельствами и объяснялась нервная атмосфера, царящая здесь.

С утра, перед обходом санитаров, начинается коллективное избиение паразитов. Для этой цели каждый старается устроиться ближе к теплу, к печке. И вот тут возникают ссоры и даже драки. В срубе темно, и саносмотр происходит вне сруба, на снегу. Полуобнажённые бойцы стоят посреди сугробов и ждут своей очереди с вывернутой наизнанку рубашкой. Тут же умываются снегом и бегут в сруб к печке, утираясь на ходу портянкой. Среди этого простого народа я чувствовал себя сносно, стараясь изо всех сил быть им полезным.

Здесь, в команде выздоравливающих я получил из Москвы первую весточку. В эту ночь мне хотелось остаться одному. Устроившись у печки с письмом, я добровольно дежурил до рассвета, борясь с мраком и холодом. Впервые писал не под диктовку, не для других, а от своего имени: «Обстановка такова, что стараюсь не задумываться - так легче. С момента, как мы расстались с тобой, завертелась моя судьба и до сих пор ещё не определилась. Нахожусь далеко от дома, и даже сам не знаю, где именно. За дорогу, идя с пополнением, прошёл санпропускник, лишился очков, острижен, принял присягу, вооружён, не голоден. Люди вокруг меняются: одни приходят, другие уходят. У каждого своя судьба. Есть у меня какое-то безразличие к своей дальнейшей судьбе. Как ни тяжело быть в разлуке, а, пожалуй, в моей жизни эта страничка необходима. Только бы нам увидеться в этой жизни, дорогая...»

КЛУБ ДИВИЗИИ

Шли бои. Прибыв с московским пополнением на фронт, я тут же был отведён в политотдел как художник. Дивизия коммунистическая, сплошь состояла из партийцев. Узнав, что я беспартийный, работники политотдела определили меня в команду выздоравливающих. Поставленный на довольствие я устроился в огромном срубе и жил некоторое время на полной свободе независимым человеком.

Проработав всю ночь на дожде, в снегу, команда выздоравливающих, утомлённая до последней степени, расположилась на отдых. Я, выспавшись, покидаю нары и, заправив фронтовую коптилку, устраиваюсь за столиком. Уже который раз перечитываю московское письмо от Кати. Это первая ласточка с момента выезда из дома. Теперь я не так одинок, не так растерян, как всё это время. Печка у входа в наш сруб чадит дымом и парами, мокрые дрова отказываются гореть. За бутылочным окошком хмурое февральское утро едва брезжит. С тёмных нар некоторое время доносятся то горестные вздохи, то ворчливые голоса товарищей. Наконец всё умолкает, обстановка располагает к письму.

Неожиданно появляется Юрий Авдеев с планшеткой через плечо, с цигаркой в зубах и, как оказалось, с приказом художникам от начальника клуба лейтенанта Жихарева.

- За тобой пришёл, Пётр Иванович. Давай устраиваться при клубе, нам предстоит работа.

С верхних нар над нашими головами тяжёлыми гроздьями свисают ноги спящих. Привычная обстановка; на этот раз она кажется мне даже уютной. Я сижу молча, подавленный. Товарищ, отбросив щелчком окурок, поглядел на меня и внушительно добавил:

- Распоряжение самого полковника Бирюкова, ты понимаешь? Снова предстояла какая-то работа по приказу, новая обстановка, люди. С тоскливым чувством покидал я территорию команды выздоравливающих. Было жаль расставаться со свободой и товарищами, с которыми я уже успел сблизиться.

Солдатские сборы коротки. Убрав котелок с кружкой в рюкзак, ложку за голенище, подтянул туже ремень у пояса. Оотправились к писарю за аттестатами. Уверенно прокладывая дорогу в снегу, мой спутник, дымя, как паровоз, махоркой, захлёбывался в кашле. Угадывая моё настроение, он заговорил:

- Ничего, Пётр Иванович, там не так уж плохо. Я и срубик в лесу отыскал на двоих, возле агитбригады и музыкантов... Обживёмся!

Это сообщение нисколько меня не радовало. Ныряя в сугробы, я шёл неуверенно. Скоро мы выбрались на дорогу. Здесь уже чувствовалось дыхание войны, слышались раскаты «грома».

- Сейчас идёт борьба за деревню Извоз. Там немцы, - вновь раскуривая отсыревший табак, объяснил Юрий, осыпая меня градом непонятных слов: «второй эшелон», «особый отдел», «медсанбат», «ПАХ», «ДОП», «КП», «НТ». - А в наш дивизионный клуб мы с тобой, Пётр Иванович, уже, кажется, пришли.

Всеведущий приятель, выпустив огромный клуб дыма, полез прямиком через овраг, таща меня за собой на буксире. - Сейчас начальству представимся, получим задание и будем устраиваться.

Я шёл следом подавленный, вполне сознавая своё ничтожество в этой обстановке. Впереди мелькнул огонёк, мы вышли к срубу.

- Разрешите войти? - сердито буркнул Авдеев в щель, и, приподняв край плащ-палатки, ловко юркнул в отверстие.

Жадно глотнув свежего воздуха, путаясь в складках, я полез вслед за ним. В тесноватом, но хорошо оборудованном срубе было уютно и тепло. В нём находилось три человека. Один спал на животе, отвернув голову к стене, другой сидел у столика, рассматривая себя в осколок зеркальца. Его крупная фигура была несколько мешковата для военного. Свежевыбритое, холёное лицо, интеллигентное... «Начальник», - подумал я, плохо разбираясь в знаках воинских отличий. Но тут заговорил третий, точивший на ремне бритву:

- Ну-с, товарищ Буня, освобождайте место начальнику.

У этого человека были суетливые движения. Негодуя на медлительность сидящего, он прикрикнул:

- Старшина Раненсон, Вы слышите?

Увидев нас, бросился навстречу, жестикулируя открытой бритвой.

- Ах, Юрочка! Наше Вам фляке, фасоль и Мендельсон. Шутовски протягивая руку, отрекомендовался и мне:

- Виталий Наройченко.

- Это наш дивизионный Гитлер, - добродушно смеясь, сказал старшина, направляясь к выходу.

- Буня Раненсон, Вы, конечно, музыкальный гений, и за это Вам причитается. Возьмите свой пирожок с полочки и уходите скорее, не портите воздух. - Произнеся всё это скороговоркой, Наройченко сложил бритву и на цыпочках подскочил к лежащему на топчане, почтительно зашептал: - Товарищ начальник, а товарищ начальник, Вы будете бриться?

С нар лениво поднялся молодой человек с заспанным недовольным лицом.

- Наройченко, ты всё шута разыгрываешь? - сказал он сердито и, увидев нас с Авдеевым, стоящих у двери, разрешил сесть.

Это был сам начальник клуба дивизии лейтенант Жихарев. Юрий представил меня как московского художника, члена общества. Начальник, отдавшись во власть брадобрея, щедро намыленный, едва мурлыкал в ответ. Зато Наройченко, ловко орудуя бритвой, без умолку болтал.

- Слушайте, товарищи художники, вы не боитесь сойти с ума?

- Было бы с чего, - буркнул Юрий.

- Нет, в самом деле, - продолжал весёлый парикмахер, залезая начальству мыльной кистью в неположенное место и тут же извиняясь. - Юрочка, ты понимаешь, почему я так говорю...

Продолжая свою болтовню, он принялся убирать бритвенный прибор, дав нам возможность переговорить с начальством.

Получив милостивое разрешение устраиваться в отдельном срубе, мы с великой поспешностью покинули помещение, сверх всякой меры благоухавшее ароматами одеколона.

Первый день у нас прошёл в хлопотах по устройству жилища. Маленький срубик мне понравился. Очистив его от снега и хлама, мы в первую очередь соорудили нары, затем, наломав еловых веток, разукрасили потолок и стены зеленью - совсем как в Троицын день. Юрий, забрав наши котелки и мои аттестаты, отправился на кухню и к писарю. Горячий обед и уют, созданный нашими руками, примирили меня с новой обстановкой, а когда наладили печку, я окончательно успокоился. К нашему огорчению, всю ночь лил дождь, декорация из ёлок обвисла, устраивая нам непрерывный душ. Посреди сруба образовалось болото, в печке прекратилась тяга - она топилась по-чёрному. Насквозь мокрый, продрогший, я спал, как в бреду. Мой Юрий, сидя у печки, непрерывно кашлял. Рассвет обрадовал обоих.

Юрий уходил, пропадая подолгу. Я сидел в одиночестве, меня одолевало беспокойство. Случись вдруг исчезновение приятеля, я был бы отрезан от всего мира. А он, как оказалось, встретил знакомого фотографа дивизии - Бориса Вшивкова - и его лейтенанта Кубеева. Предложил мне объединиться с ними.

- Давай пригласим их к себе, у них всё есть, будем жить по-человечески.

Я, конечно, согласился. К следующему дню наш срубик стал неузнаваем. Потолок обит плащ-палатками, на двери одеяло, оконце в стёклах, удобный столик, полочки, большая фронтовая коптилка и, в довершение, целый мешок сухарей. Лейтенант Кубеев, забрав с собой «лейку» для съёмок, отправился в район боёв. Скоро до Бориса Вшивкова дошёл слух, что Кубеев тяжело ранен и отправлен в госпиталь. Теперь по соседству с мешком сухарей я признался Юрию, что меня донимает голод.

- Да господи! - рассмеялся он. - Ешь на здоровье, кто тебе мешает!

Отсиживаясь в срубе, я впервые решился идти на кухню, долго путаясь в мелколесье. На дорогу меня вывел светящийся транспарант медсанбата, висящий на дереве как скворечник. Здесь, на дороге, я неожиданно встретил раненого. Меня поразил его вид. Смертельно бледный, в крови, он разыскивал медсанбат. Следом на подводах везли тяжелораненых. Бурной лавиной промчался конный отряд. Поражённый увиденным, я стоял в мрачном оцепенении.

Получив задание делать эскизы к росписи клубных машин, Юрий, почёсываясь, неторопливо приступил к работе. Задание в равной степени относилось и ко мне, но я чувствовал себя ужасно глупо, голова была совершенно пуста. С большой охотой, без устали я рубил дрова, добровольно ходил с котелками на кухню. Юрий молча курил, куда-то исчезал со своими чертежами, возвращался мрачным. Между тем, наш лесок всё чаще подвергался обстрелу. Забывая об опасности, мы оба бессознательно радовались. В часы тревоги отпадала мысль о работе над эскизами. С приказом своего нового начальника заявился фотограф Борис Вшивков за их имуществом. В результате наш срубик опять стал выглядеть грязным и ободранным. Мы снова вернулись к первобытному существованию. На наше счастье, дожди прекратились, и мы не сразу почувствовали утрату. Фотограф отнёсся к нам дружески, оставив трубы для печки, начатый мешок с сухарями. Из-за непрестанных-обстрелов началось какое-то странное существование. Прекратилась нормальная работа кухни, почты, да и наш начальник оставил, наконец, художников в покое. Снаряды рвались совсем рядом. Мы с Юрием подолгу засиживались возле печки с разговорами.

Укрывшись шинелью с головой, я ещё долго слышу страшные звуки, от которых сотрясается наш срубик, и реплики Юрия: «Мимо», «Недолёт» и т. д. Он по-прежнему сидит, согнувшись, над печкой и курит. Наутро обнаруживаем под нарами живое существо. Ещё не проснувшись окончательно, сквозь сон слышу, с кем-то разговаривает Юрий:

- А! Михаил Абрамович! Как Вы сюда попали?

- Да Вы спите, а был обстрел. Там у нас берёзу повалило, такую яму вырыло прямо у самого шалаша, страшно!

- Пётр Иванович, ты слышишь? У нас гость! И Юрий, посмеиваясь, даёт ему совет:

- Имейте в виду, Михаил Абрамович, что теперь эта яма у берёзы - самое надёжное убежище. Снаряды, как правило, не попадают в одно место, а вот к нам сюда скорее угодит.

- Да что ты говоришь, Юрий?

Гость вылезает из-под нар и тут же исчезает.

Однажды Юрий показал мне документ с печатью политотдела о приёме его в кандидаты партии. Глубоко убеждённый, что художнику, прежде всего, необходима свобода, я отнёсся к этому факту отрицательно. К этому вопросу мы больше не возвращались.

Уже давно необходимо было мне познакомиться с клубными товарищами-музыкантами и агитбригадой. Каждое утро до нашего сруба долетало рычание духовых инструментов, звуки баяна или искусная дробь барабана. Мы решили отправиться к ним в гости.

Простой шалаш, крытый соломой, стоял возле огромной берёзы. Мы с трудом открыли массивную дверь, обшитую тряпьём. Навстречу нам вырвались волны спёртого воздуха. Весь пол от самого порога был устлан телами. Трудно было разобраться в этой каше. Одни пили чай, кто-то играл в шашки, некоторые спали, подстелив под бок солому. Обстановка напоминала вокзальную. Одновременный шум нескольких голосов, звуки гармошки. Нас усадили на чурбаны возле пылающей печки. Художники сделались предметом общего внимания. Как оказалось, мой Юрий был здесь своим человеком. Он представил меня ребятам как художника-москвича, и тут же со всех сторон посыпались вопросы. Мой далеко не военный вид и разговор настроили всех на гражданский лад. Отдавливая ноги спящим, опрокидывая предметы, под общие проклятия к нам пробиралась знакомая фигура брадобрея.

- Товарищи художники, мне нужна ваша помощь. Юрочка, у вас есть чёрная краска?

Выпустив на лоб прядь чёрных волос, он тут же надел на голову огромный картуз из картона с фашистским знаком и, изобразив безумного фюрера, с палкой в руках завертелся у печки, не обращая внимания на протесты и пинки окружающих. Он кричал: «Хайль Гитлер, Хайль Гитлер! Дайте мне жизненное пространство». Пританцовывая, хромая, Наройченко направился к двери, вызвав, наконец, общий смех.

В дальнем углу сидел на полу с баяном в руках гармонист с простым, грубоватым лицом и выпуклыми глазами, и под сурдинку выводил какой-то знакомый мотив. Прикладывая ухо к баяну, он подпевал хриплым голосом: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море...» Рассеянно отвечая на вопросы, я вслушивался в слова и мотив песни. Передо мной вдруг встала иная, далёкая картина. С мандолиной в руках мой младший брат Борис, капитан (теперь, увы, погибший на фронте), играя, напевал когда-то вот эту самую песенку. А гармонист вдруг умолк и, растянув меха, перешёл на плясовую. Толкнув Юрия, я поспешно встал, чтобы проститься.

Начальник клуба лейтенант Жихарев неоднократно через своего связного вызывал художников к себе, и я каждый раз уговаривал Юрия идти ему одному. Дружок мой нервничал, понемногу ворчал, но шёл. В конце дня за мной пришёл связной лейтенанта с приказом явиться. Добродушнейшее существо из музвзвода, игравший на трубе Петя Иванов, чёрный, мордастый, с низким лбом и вечно заспанными глазками, кричал:

- Шолохов, живо к начальнику! Требует!

По выходе из сруба я, не зная местности, заблудился. Тот же связной привёл меня на глаза разгневанного начальства. У них было светло, тепло и чисто. Жихарев встретил меня, лёжа на топчане. Он читал книгу. Я молча остановился у порога.

- Почему не приветствуете? - сердито бросил начальник. Здороваясь не по-военному, я поклонился. Он привстал, отложил в сторону книгу, с любопытством рассматривая меня.

- Художник Шолохов? Ну, давайте сюда, ближе, ближе. Вот так. А теперь слушайте. При входе Вы должны были сказать: «Товарищ лейтенант, по вашему приказанию явился». Поняли?

После этих слов Жихарев снова взял книгу, улёгся. Я стоял перед топчаном начальника вытянувшись, держа руки по швам.

- Вы какого же чёрта не выполняете моего приказа, не делаете эскизов? Чего ждёте? Хотите, чтобы вас отправили на передовую?

Я молча выслушал нотации начальника под грубый хохот связного, также развалившегося на нарах.

- Позови ко мне Авдеева, - приказал лейтенант. Связной вышел.

- Вы что же, нестроевик что ли? - обратился ко мне Жихарев.

- Не знаю, кажется.

Я был не в состоянии ответить путно ни на один вопрос лейтенанта. На пороге сруба показалось нервное личико Юрия. Откозыряв начальнику по всем военным правилам, он с завидной непринуждённостью стал объясняться с лейтенантом.

- Авдеев, что же у вас получается? Я буду спрашивать с тебя, ты ведущий художник, - сказал Жихарев.

Как ни был я растерян, эта фраза начальника привела меня в чувство. Я чуть не усмехнулся, стоя как вкопанный. Объяснив ещё раз задание художникам, начальник приказал: «Идите». Вне сруба, когда мы отошли на порядочное расстояние, мой ведущий шёл, отплевываясь, на все корки отделывая лейтенанта Жихарева. Затем обрушился и на меня.

- Вот, Пётр Иванович, я говорил тебе, нужно выполнять приказ, делать эскизы. Ведь этот дурак всё может сделать.

Как это ни странно, меня охватило полнейшее равнодушие к своей дальнейшей судьбе. Не знаю, чем бы всё это окончилось, но делать нам ничего не пришлось. Немцы под Извозом нажимали крепко, и наша дивизия получила приказ к передвижению полков. Обстрелы усилились.

Ночью под грохот орудий нам не спалось. Мы обнаружили в срубике пакетик с мукой и принялись выпекать пышки. Сидя у раскалённой печки, прислушивались. Вначале следовал глухой хлопок выстрела, после которого, взвинчивая нам нервы, следовал разрыв. Чудовище с визгом пролетало, как нам казалось, над головой.

Наутро дивизионный клуб, как и весь второй эшелон, должен был немедленно покинуть лесок и вместе с полком отходить к деревне Старые Дегтяри.

СТАРЫЕ ДЕГТЯРИ

Горит деревня Извоз, там немцы. Зарево над лесом похоже на зловещий восход. Приказ к отступлению поднимает всю дивизию. Спешно, в ночь, покидаем свой сруб и мы, художники. Позади оставлен ещё один кусочек жизни. Как всегда, я переживаю чувство утраты, жалуюсь Юрию Авдеееву. Он, привыкший к этим частым, всегда неожиданным переменам военной обстановки, кривит рот в усмешке:

- Да господи, Пётр Иванович, тебе вот так же было жаль команды выздоравливающих. Помнишь, еле вытащил тебя оттуда?

Отблески пожарища на всём. Земля вокруг изрыта воронками. Трубы музыкантов горящими факелами ныряют в рыхлых сугробах. Вслед за нами ползут беспокойные тени, рождая тревогу. Дорога забита машинами, сбившимися в кучу повозками, людьми, идущими пешим строем. Дивизия, растянувшись полками на огромном пространстве, напоминает чудовищную змею: хвост её, где бредём мы с Юрием, всё ещё извивается лесной дорогой, а разбухшее туловище уже сползает в низину. Орудия артполка, подняв жерла к небу, впереди застыли без движения. Трещит лёд, покрываясь водой, а где-то вверху гул невидимых моторов, путая наши ряды, сеет тревогу. В сутолоке теряю Юрия, но мне удаётся включиться в цепь одиночек. Осторожно, гуськом, скользим вниз по льду к настилу. С ногами, мокрыми по колено, благополучно выходим из трясины. Выбравшись на гору, я бросаю прощальный взгляд назад.

Зарево над лесом почти угасло. На дне полыньи отблески воды, там всё ещё продолжается движение. За перевалом местность резко меняется. Тут царит мрак и тишина. Высокие сосны придают пейзажу суровость. Сосредоточенно шагая по следу, который печатает передо мной чья-то уверенная нога, быстро согреваюсь. Одолевает дремота. Под утро клуб дивизии собирается в ветхой, насквозь прокопчённой кузнице при дороге. Внизу у реки крохотная банька, такая же ветхая и черная. Две-три обгорелых трубы в сугробах - вот и всё, что осталось от деревни Старые Дегтяри. В битком набитой кузнице бестолково толчёмся весь день, ожидая распоряжений. К ночи командиры организуют баню. Мне не хватает ни воды, ни перемены белья. Без Юрия Авдеева чувствую себя беспомощно одиноко. На следующий день агитбригада и музыканты расселяются неподалёку в гротах. В тёплой, обжитой кузнице остаются лишь командиры со своими связными. Кое-как примостившись у входа, чувствую себя лишним, хотя первое время меня никто не замечает. Начальник клуба лейтенант Жихарев и дивизионный капельмейстер оркестра майор Кнушевицкий - два медведя в одной берлоге. Их ссоры происходят на моих глазах, я невольно им мешаю.

На полянке неподалеку от кузницы две клубных машины с киноустановками тщательно замаскированы ветками. В одной из них со своим шофёром простоватый капитан Чуркин. Он москвич, любит картинки, хотя у него нет вкуса. В другой машине новоиспечённый лейтенант Дряпок, грубый детина. Он обходится без шофёра. Оба эти командира держатся обособленно от всех. Ребята остроумно прозвали их кинохамиками.

В машинах тепло и уютно, но они неприкосновенны. Лишь мёрзлые бока фургонов отданы приказом начальника клуба в моё распоряжение.

- Товарищ художник! - обращается он ко мне, - а что, если Вам изобразить здесь какой-нибудь красивенький пейзажик. Вот я видел однажды. - Чуркин щурит глаза, его губы складываются слащаво бантиком. Заломив шапку, он посылает воздушный поцелуй воспоминанию. - Прелесть! - восклицает он.

Лейтенант Дряпок, сидя на пороге своей машины, прислушивается к нашему разговору. Он, оживая, скалит зубы.

- Намалюй Чуркину, слышь ты, богомаз, намалюй ему бабу, ще голую - он это любит.

Довольный остротой Дряпок лезет в свой кузов - он замёрз. В его машине заманчиво потрескивает печка-времянка. Из трубы ароматный дымок, он, видимо, что-то поджаривает. Когда очередь оформления доходит до его машины, он пытается сопротивляться приказу начальника клуба. Дряпок смотрит на работу художника, как на неизбежное зло. Он в восторге от своего звания - лейтенант. Когда кто-нибудь из ребят музвзвода обращается к нему запросто, называя Андреем, Дряпок, приняв важный вид, кричит диким голосом:

- А ну, встать! Як ты со мною розмовляешь!

Получив в ответ «дурака», оскорблённый командир, стараясь изобразить на лице благородство, покачивая укоризненно головой, изрекает:

- Какое всё-таки у вас обо мне нездоровое мнение. Приступая к работе, я показываю ему утверждённые начальником клуба эскизы росписи машины: тексты, эмблемы. Он ухмыляется, оскорблённый в своих лучших чувствах.

Ежедневная какофония репетиций оркестра, происходившая по утрам, выживала из тёплого угла кузницы начальника клуба Жихарева. Скучая, он забредал ко мне.

Я ужасно мёрзну, выполняя его приказ. Масляные краски свёртываются, кисти скользят по влажной поверхности, работа не ладится. Жихарев, наблюдая за каждым моим движением, набрасывается с угрозами по моему адресу. Не считаясь ни с чем, он назначил убийственно короткие сроки, приказывая по-военному: «Выполнить-доложить!» Впридачу ко всем неудобствам, с утра в голубых просторах начинается воздушный бой. Хотя мне и некуда было прятаться от осколков, я был рад освободиться от контроля начальства.

Во время бомбёжек у кузницы собирался целый штаб бездельников. Полевой бинокль лейтенанта Жихарева, переходя из рук в руки, непрестанно парил в небе. Покинув свои машины, к прочим стратегам присоединялись и оба киномеханика. Меня оставляли в покое.

- Глядый. Як гарно драпает хвашист! - кричал лейтенант Дряпок.

Чуркин вырывал у него из рук бинокль: - Где-где?

- Эх, я бы его сейчас! - воинственно произносил начальник клуба, отбирая у них бинокль.

Окончив роспись машин, я некоторое время наслаждаюсь отдыхом. Начальство забывает о моём существовании. Как-то в разговоре с музыкантами я пожаловался на отсутствие у меня определённого места. Они предложили мне перейти к ним в грот. Я с радостью покинул кузницу. Со своим альбомом хожу по окрестностям в разных направлениях. Мои валенки быстро промокают. Ранней весной это общее бедствие. Меня выручает случайная находка на дороге старых, но крепких бутс. В грот возвращаюсь с сухими ногами. В одну из таких прогулок впервые обнаруживаю на нашей территории двух девушек. Умываясь снегом, они весело перекликались между собой. Белизна их кофточек, розовые лица, звонкий смех поразили меня, оставили сильное впечатление, напомнив мирное время, дом. В гроте среди ребят я рассказал о встрече, не скрывая своего восторга. Под общий смех Михаил Абрамович, пожилой еврей-часовщик, извлёк из своего кармана часы, цинично стал рассказывать.

- Пётр Иванович, вот это хахаль Бенедиктовой принёс мне в починку. И другая тоже, это Ленка Зенькова.

Девушек агитбригады мгновенно превратили в потаскушек.

Как-то я столкнулся с военным, который заинтересовался моими набросками. Захлопнув альбом, я хотел, было, уходить. Неуклюжая фигура сержанта преградила мне дорогу. Близоруко всматриваясь в незнакомое мне лицо, я вдруг узнал в нём своего бывшего ученика.

- Мэров? - кричу.

- Да-да-да, дорогой мой Пётр Иванович!

И мы бросаемся в объятия друг друга. Солдаты целуются на дороге - картина, достойная фотоплёнки. Успокоившись, он рассматривает меня.

- А где Ваши очки, Пётр Иванович?

Маров связист нашей же дивизии. Молодое лицо в ранних морщинах. Неожиданная встреча придала мне бодрость. Меня покинуло чувство одиночества.

По возвращении в грот застаю Юрия Авдеева. Когда мы с ним растерялись, он встретился со своими боевыми друзьями офицерами и всё время жил у них в противотанковом батальоне. Вместе с Юрием заявился младший лейтенант Володя Петелин, по образованию архитектор, тоже из рисующих. Я уже слышал о нём от ребят. Как видно, и ему было известно о моём существовании. Скоро Авдеев и Петелин ушли вновь на передовую, возбудив интерес к моей персоне.

Гроты наши являлись естественным надежным укрытием от бомбёжек и других неожиданностей военной обстановки. Здесь каждый чувствовал себя в безопасности. Отсюда мы наблюдали неравный бой нашего лётчика с немецкими «мессершмидтами». Они буквально заклевали его, он упал в наш лесок. Каждый почувствовал волнение, ощутил ненависть к врагу. В эту ночь с разговорами о войне мы долго не могли заснуть, а наутро я получил приказ немедля отправиться в медсанбат для зарисовок женщин к празднику Восьмое марта.

МЕДСАНБАТ

Близилось Восьмое марта, Международный женский день. В клубе заговорили о скором передвижении вслед за боевыми частями дивизии. Неожиданно получают приказ начальника клуба лейтенанта Жихарева отправляться в медсанбат для зарисовок женщин. Мне вручают список фамилий. Под номером первым какая-то Алексеева - парторг медсанбата. Мне выдан однодневный сухой паёк и продаттестат. Простившись с товарищами, выхожу на простор. Смотрю вокруг, как бы навсегда прощаюсь с нашими землянками в гротах и с молодой еловой рощицей, где недавно погиб лётчик. У музыкантов с утра репетиция. Духовым инструментам жалобно вторит эхо. Резкие звуки трубы рассеиваются ветром, отлетая в сторону, глохнут. А небо лазурно, солнце слепит глаза. К полудню природа разогревается, теряя прежнюю сухость. Дорогу развезло, она множится, и я уже путаюсь, иду не так уверенно. Жутковато чернеют в сугробах помятые кузовы машин, появляются следы крови. Видимо, вступаю в район недавних боев. Сбоку в лесочке торчат верхушки брезентовых палаток. Набредаю на стрелку со скупой надписью «М. С. Б. О.». Минуя «эвакопункт», «операционную», «перевязочную», нахожу, наконец, администрацию госпиталя. В этой небольшой палатке темно и тесновато. Стучит пишущая машинка походной канцелярии. Красивый брюнет-офицер говорит по телефону.

Горбясь у входа, тяну руку к виску. Мне отвечают улыбкой. Передаю приказ лейтенанта Жихарева. Оставив телефон, офицер кричит куда-то в сторону: «Алексеева, тебя касается!»

Из глубины палатки появляется фигура. Гимнастёрка в ремнях, кобура у пояса, погоны старшего лейтенанта, волосы по-мужски подстрижены, в очках. Лицо женщины умное, энергичное, в глазах задорные искорки. Забыв военное обращение, шепчу привычное:

- Здравствуйте.

В ответ весёлый смех.

- Алексеева - это я, - говорит она. - Только позировать сейчас некому, все заняты.

Я молча жду у входа. В слюдяном оконце меркнет солнечный день, последний луч золотит обстановку. Посоветовавшись между собой, командиры направляют меня в «перевязочную». Здесь гораздо свободнее. Ряды носилок наподобие солдатских нар. На некоторых лежат раненые бойцы, воздух пропитан лекарствами. Женщины работают в белых халатах, марлевых косынках. В палатку вводят раненого стонущего казаха. Он что-то бормочет, видимо, жалуется, страдая от боли. Девушки нехорошо смеются.

- Ну, распустил сопли! Что там у тебя?

Раненый смущенно мнётся, ёрзая рукой ниже пояса. Снова смех:

- Ну-ну, снимай скорей, развязывай.

Стою в нерешительности, не зная, что мне делать. В палатку приходит старший лейтенант Алексеева. Она устраивает меня с моей папкой к слюдяному оконцу.

- Слушай, Семёнова, это вот художник из клуба. Ты могла бы посидеть немного?

Веснушчатая блондинка, хихикнув, поломавшись немного, согласилась.

- Как нужно сидеть? - обращается она ко мне. - Долго? Указываю ей на оконце.

- Темнеет, хотя бы начать.

Невзрачная девушка, кокетливо охорашиваясь, робко присаживается. Неохотно открываю папку. В руках карандаш, резинка, бритвочка... Натурщица, отзываясь на грубые шутки приятельниц, теряя позу, не может успокоиться. Вся обстановка пока что не располагает к работе. Никак не могу сосредоточиться, связать двух линий. К тому же, нас не оставляют в покое. Но вот моя блондинка, устав от напряжения первых минут, успокаивается, становясь естественной. Девушка искоса поглядывает на мой карандаш, на меня. Лицо неплохое. Овладеваю собой, ей передаётся моё состояние, у нас с натурщицей устанавливается взаимное доверие.

Постепенно увлекаясь работой, забываю окружающее. Вдруг вспыхивает вечерний свет фронтовых коптилок, всё меняется. Молча проглатываю озорные словечки санитарок, смущённо закрываю альбом. Моя девушка, освоившись с художником, довольная окончанием сеанса, берётся энергично опекать меня. Достаёт на кухне котелок каши, затем отводит на отдых в командирскую. Приветливо кивнув на прощанье, с милой улыбкой исчезает.

У входа в сруб - колокол и часовой с автоматом. Внутри полыхает печка, двойные нары забиты народом. Здесь и случайный гость - фронтовой шофёр с пакетом, и отставший от своей части боец, зашедший погреться и переночевать, как я. Каждый занят собой. Кто, переобуваясь, сушит портянки, кто курит, а большинство уже улеглись на нары, похрапывая и почёсываясь во сне. Устроившись ближе к печке, наслаждаюсь кашей и, отыскав свободное местечко на верхних нарах, располагаюсь на отдых. Рюкзак и валенки - под голову. По-солдатски, отстегнув сзади шинели хлястик, превращаю её в одеяло. В воздухе едкий дым, пары. Закрываю глаза. Передо мной проносятся картины прожитого дня, большого и содержательного.

Наутро пробуждаюсь от холода. Вместе с парами и дымом улетучился вчерашний уют. Печки нет, дверь открыта настежь, и я почти в одиночестве. Одеваюсь, выхожу из сруба. Колокол и часовой с автоматом ещё на месте. Отправляюсь отыскивать своё вчерашнее ателье и натурщицу, но лесок уже пуст. Ни палаток, ни стрелок. Возвращаюсь в комендантскую к часовому, говорю ему:

- Слушай, вчера я был здесь в перевязочной.

- Эка, встряхнулся! - восклицает он. - Они теперь далече, сейчас и мы следом.

Я подумал, где же мне искать своих натурщиц? Но беспокойство сменилось радостным чувством свободы. Решаю двигаться в обратную дорогу. В голову приходит мысль, что и клуб может передвинуться вместе со всей дивизией. Тороплюсь, почти бегу, забывая, что впереди почти двадцать километров дороги. Навстречу - молодой боец, правая рука - на привязи у груди, свободный рукав шинели засунут в карман.

- Никак художник! - кричит он. - Узнаёшь? А где же твои очки, отец?

Близоруко щуря глаза, не без труда узнаю в этом возмужалом обветренном лице прежнего паренька, шедшего вместе со мной из Москвы.

- Милиционером на фронт шёл, - говорит он. - Шинель-то мою помнишь? Медсанбат ищу, - указал он на пустой рукав шинели.

Из короткого разговора узнаю судьбу товарищей: «Краснофлотец твой, Александрыч, погиб». Я ошеломлён.

- Ну, всего, - торопится паренёк.

- Слушай! - кричу ему вслед. - А цыган там был, такой чёрный, с бровями?

Он обернулся, чиркнул здоровой рукой по горлу и исчез в лесочке.

Молодые, здоровые погибли, а я мотаюсь по военным дорогам со своей странной и непонятной судьбой.

РОДИОНОВА ГОРУШКА

Разгрузка снарядов в ДОПе (дивизионное отделение продовольствия) к ночи измотала всех. Опасаясь обстрела, торопились. Второй эшелон был мобилизован полностью: агитбригада, музвзвод и мы, художники. После разгрузки никто не пошёл на кухню за ужином. Ребята, утомившись, готовились ко сну. Позёвывая, и я лениво разматываю обмотки, на этот раз кажущиеся мне бесконечными. Приподняв брезент у входа в палатку, лезет Паша Харин, связной начальника клуба старшего лейтенанта Алексеевой. Расплываясь в улыбке, добродушный парень кричит в темноте: «Гвардии ефрейтор Шолохов, товарищ начальник требует Вас к себе!»

Юрий Авдеев, укладываясь спать, ворчит:

- Ну, опять чего-то надумала Орлеанская дева. Вот дура баба! Ты слышишь, Пётр Иванович?

Я сокрушённо качаю головой, справляюсь у Харина, не знает ли он, зачем я понадобился.

- В дорогу собралась.

Одеваюсь, ощущая во всём теле какую-то нервную дрожь. Разбирает досада на Алексееву. Брезентовые стены палатки полощутся на ветру. Внутри тепло, не хочется уходить. Темно, иду ощупью. В глаза лезет каждая ветка, но весенний воздух приятен - не тороплюсь. Впереди мелькает яркая точка света (результат небрежной маскировки), уверенно подхожу к срубу, издали чувствуя запах одеколона. Стучусь, начальник клуба Алексеева, одетая в дорогу, с кобурой у пояса рассматривает себя в осколок зеркальца. Не поворачиваясь, спрашивает:

- Ну, готовы? - Поясняет: - Товарищ Шолохов, иду на КП (командный пункт) к начальнику политотдела полковнику Никулину. Пойдёте со мной.

Я молча стою у порога, вид у меня недовольный. Алексеева, надевая головной убор, высылает своего связного за дверь и обращается ко мне с лёгкой усмешкой:

- Пётр Иванович, Вы что надутый такой? Я мнусь, стараясь вызвать на лице улыбку.

- Спать собрался. Помоложе бы кого, Марина Владимировна. Она задорно смеётся:

- Тоже мне солдат называется! Устал. Вы бросьте эти штучки. Алексеева кокетливо вертит новую военную шапку. Ушанка велика и не идёт к её мелким чертам.

- Присаживайтесь, Пётр Иванович, сейчас отправлюсь с Вами к Родионовой Горушке. Хочу показать Вам настоящий бой. Да будет вам хмуриться! Художнику необходимо видеть, после сами благодарить будете.

- Как бы не пришлось в результате благодарить Вас с того света, Марина Владимировна.

Оглядывая меня с головы до ног, она смеётся:

- Ну, пошли. Бодрости не вижу, товарищ ефрейтор, бодрости. Спутница моя идёт уверенной мужской походкой, в руках у неё маленький карманный фонарик. Выбираемся на опушку. Я не поспеваю за Алексеевой.

- Где Вы, Пётр Иванович? - кричит она, останавливаясь. - Вас что, под руку взять?

Мне вспомнилось недавнее замечание Юрия Авдеева: «Орлеанская дева, дура баба». Я смеюсь вслух.

- Вы что? - Алексеева направляет мне в лицо фонарик.

- Бабушку покойную вспомнил, - отшучиваюсь я.

- То-то же. Знаю я Вас, хитрющий.

Она старается наладить со мной разговор.

- А как Вам понравилась моя утренняя политинформация, Пётр Иванович?

- Очень, - отвечаю я.

- Нет, в самом деле?

- Век бы слушал, Марина Владимировна.

- Ну, кроме шуток, что говорят ребята?

Я не отзываюсь на её вопросы, вновь стараясь отстать. Алексеева потушила фонарь, идём некоторое время молча, не видя друг друга.

- Пётр Иванович, что Вы спите? Почему не отвечаете?

- Думаю, Марина Владимировна, правду говорить как-то неудобно.

- Вот оно что! Это интересно, - восклицает Алексеева вызывающе и берёт меня под руку. - Пётр Иванович, что же они говорят?

- Лично про Вас или про Вашу информацию? - снова пробую отшутиться.

- Пётр Иванович, я Вас серьёзно спрашиваю. Как относятся ко мне ребята, что говорят?

Меня уже разбирает досада. Забыв осторожность, выпаливаю:

- Говорят как-то нехорошо про Вас и полковника. Про нашего, конечно, - Никулина из политотдела, - ответив, я теряю равновесие и лечу в грязь.

Вода пробирается в рукава до самых локтей. Молча привожу себя в порядок. Алексеева, рассматривая меня как ни в чём не бывало, хохочет.

В небе, до сих пор едва отличимом от земли, появляется зарево.

- Бой идёт, видите? - указывая на пожарище, говорит Алексеева.

Тревожно смотрю вперёд, прислушиваясь к неопределённым звукам отдалённого боя. Она, стараясь казаться равнодушной, возвращается к прерванному разговору. Обиженный допросом, перехожу на официальный язык:

- За кого же Вы меня принимаете, товарищ начальник! Алексеева оставляет меня в покое. Поле окончилось, идём молча.

Подошли к небольшому лесочку. «Стой! Кто идёт?» - неожиданный окрик часового предупредил вовремя. Батарея артполка нашей дивизии, замаскировавшись в этом лесочке, готовилась дать свой первый залп по врагу. Только теперь мы увидели над головами дула орудий. Чудовища, притаившись, ждали команды. Алексееву знала вся дивизия. Переговорив с офицером, она потащила меня в сторону.

- Затыкайте уши, Пётр Иванович. Сейчас начнётся. Да поторапливайтесь! - С этими словами Алексеева ускорила шаг.

Мои ноги беспомощно разъезжались в липкой грязи. Я едва тащился. Оступаясь, почти бежал за энергичной женщиной. По выходе из лесочка всё видимое пространство окрасилось багровым. Стало светло, как днём. Мчались конные, обдавая нас грязью. Дорогу надолго преградили повозки с ранеными, кровь на бинтах казалась чёрной. Лица, руки горели киноварью. Сзади вдруг рявкнуло, по окрестности прокатился гул. В стороне от боя, взлетая, гасли цветные ракеты.

- Сигнальные огни нашим лётчикам, - объяснила мне Алексеева. Впереди на дороге от взрыва поднялось вверх яркое, табачного цвета, облачко дыма.

- «Фердинанд» горит. Подбили собаку, - с торжеством в голосе воскликнула Алексеева, перебегая дорогу.

Перед нами тёмным силуэтом высятся руины, под ногами щебет и мрак подвалов, это и есть Родионова Горушка - цель нашего путешествия. В общем гуле я едва слышу голос Алексеевой. Оставив меня на поверхности, она исчезает в щели. Под землёй непрерывный треск пишущих машинок, звонки полевых телефонов и глухой разговор нескольких голосов одновременно. Это КП дивизии. Укрывшись от ветра среди руин, наблюдают бой. Ко мне подходит с автоматом часовой, он зябко кутается, замёрз.

- Это ты с бабой пришел? - говорит он и просит закурить. Я никогда не курил и сейчас почти жалею об этом.

С нашей стороны над головами проносятся всё новые шестерки самолётов, устремляясь в бой. Покружившись над заревом, как птицы, они замирают на короткий миг и, блеснув огнём, отлетают к сигнальным ракетам. Скоро от горящего «фердинанда» на дороге остаётся лишь остов, продолжающий чадить рыжим дымом.

- Где же здесь немцы, а где наши? - спрашиваю у часового. Перебросив автомат с одного плеча на другое, он потёр замёрзшие руки и заговорил:

- Слева от дороги наши, а за леском горит деревня. Это у них. Часовой указал мне на дорогу позади. Там, где мы только что шли с Алексеевой, бесконечной вереницей тянулись танки и самоходные орудия. Приближаясь к нам, они увеличивают скорость, вплетаясь скрежетом, лязгом, визгами в общий гул боя впереди. Первый танк, залезая в болото, уже захлёбывается грязью. Сверху бронированная машина напоминает палубу корабля. С автоматами в руках, как изваяния, застыли бойцы в огромных шлемах и мокрых плащ-палатках. Волны жидкой грязи вырываются из-под мощных гусениц, обрушиваясь на их головы и тут же стекая обратно на дорогу. Чудовищные машины с рычанием, рывками неумолимо влекут героев навстречу смерти. Решается судьба этих людей. Вместе с тем, скрыв над нами небо, проносятся стремительные самолёты. Одновременно у самых наших ног откуда-то из-под земли вырывается огненный смерч замаскированных орудий. Притягиваемое невидимым магнитом всё мчится навстречу врагу. Пожарище выглядит уже костром, в который непрерывно подбрасывают горючее. Огненный диск заметно движется слева направо.

- Вышибают, отступает немец, - торжествующе говорит часовой. Дорога пустеет. Достав альбом, делаю быстрые зарисовки руин.

Пламя над лесом захватывает всё новые пространства. Видны оранжевые языки, они лижут верхушки леса, слышен треск.

Оцепенев от напряжения и неподвижности, направляюсь к месту, где оставил Алексееву. Припав на колено, всматриваюсь в щель. Всё тот же треск машинок, нервные голоса, ругань: «Да пошла ты к чёртовой матери!» Мужской энергичный голос захлёбывается в потоках брани: «Возвращайся обратно, Алексеева! Разговор окончен, всё!» Я едва успеваю подняться с колен и отойти в сторону. Алексеева выскакивает на поверхность.

- Ну что, Пётр Иванович, видели бой? Замёрзли? - говорит она, в улыбке пряча смущение. - Полковнику Никулину никак не могла дозвониться. Пошли.

Я вздыхаю полной грудью. Преодолевая щебень, спускаемся на дорогу. Её не узнать: она вся в рытвинах, но совершенно свободна. Гаснет пожарище, глохнут звуки боя, восстанавливается прежняя мирная картина. В небе уже заметен рассвет. Алексеева не торопится, от её воинственного вида не остаётся и следа, лицо становится более молодым, женственным. Покинув дорогу, она внимательно присматривается к прошлогодней коричневой траве. Открыв полевую сумку, прячет былинки и стебли сухих цветов. Один экземпляр передаёт мне:

- Правда тонкий аромат, Пётр Иванович?

С увлечением Алексеева говорит о своих прежних занятиях в Тимирязевке. Война застала её в аспирантуре Сельскохозяйственной академии. В раздумье, как бы сама с собой, Алексеева продолжает говорить вслух:

- Война началась, ушла в армию добровольно, и знаете, Пётр Иванович, ничуть не жалею об этом.

Она решительно отбросила в сторону сухой цветок и заключила вдруг:

- Врага нужно бить, а там видно будет.

Незаметно подкралось утро. Достав очки, с трудом протираю стёкла, освобождая их от грязи. Только теперь обращаю внимание на свою внешность. Я основательно вывалялся, грязь высохла, и я весь пепельно-серый. Обмотки превратились в жёсткие краги. Всё виденное у Родионовой Горушки кажется сном. Необычайная мирная тишина разлита вокруг. Одинокая берёзка на опушке выделяется мясистой белой корой. Алексеева остановилась, отстегнула кобуру:

- А ну-ка, Пётр Иванович, нарисуйте на этой берёзе что-нибудь.

Я медлю, нет охоты выполнять её капризы. Ссылаюсь на отсутствие карандаша. Она достаёт из сумки химический карандаш и бросает мне с возгласом:

- Художником называется тоже! Рисуйте!

Подумав, вывожу сердце, пронзённое стрелами, и отхожу в сторону. Отсчитав десять шагов, она поворачивается и, прицеливаясь, спрашивает:

- Что там у вас?

Энергично, снайперски бьёт в цель несколько раз подряд и протягивает мне свой пистолет:

- Хотите?

Отрицательно качаю головой. Оба идём к берёзе, любуемся каждый своей работой.

- Гм, сердце. А всё-таки вы ядовитый человек, - говорит Алексеева, пряча в кобуру оружие, и, нервно чиркнув спичкой о коробку, закуривает.

Мне бросается в глаза её рука с прямыми, неженственными пальцами.

Вот и наш лесок. Он радует глаз знакомыми верхушками срубов, привлекает голубым дымком. Нам навстречу грузная растрёпанная фигура. Мы узнаём старшину Раненсона. Он раскраснелся от непривычного бега, вспотел и чем-то взволнован. Подбежав вплотную, запыхавшись, торопливо докладывает:

- Товарищ лейтенант, несчастье, только что звонили с передовой.

Старшина, глотая воздух, захлёбывается:

- Полковник Никулин убит.

Услышав это, я невольно смотрю на Алексееву. Её лицо непроницаемо строго, тонкие губы сомкнуты, лишь одна бровь чуть удивлённо приподнялась - и только. Старшина продолжает ещё что-то говорить ей о пристреленном немецком дзоте, о других убитых командирах, но Алексеева, видимо, уже не слушает. Мне становится понятным, почему нас не пустили дальше Родионовой Горушки и почему Алексеева никак не могла дозвониться.

К вечеру с передовой прибыла грузовая машина. Шофёр доставил во второй эшелон три обезображенных тела. Тяжелораненого майора Когакова передали в медсанбат. Полковника Никулина трудно было узнать: правую руку оторвало, ноги перебиты, голова и грудь в чёрной крови, помяты. Алексеева, приняв деловой вид, отдавала приказания. Санитары, приводя трупы в порядок, наряжали начальников. При тусклом свете фронтовых коптилок шла их невесёлая работа. Я был назначен в сруб на дежурство.

- Вчера он ещё приказывал, - сказал один санитар другому, обмывая тело полковника Никулина.

- А ты смотри, какой он упитанный, - заметил другой.

В полдень сапёры привезли три гроба, похожие на ящики, сколоченные из свежего тёса. Когда пришли девушки из медсанбата с красной материей, заявился и шофер, доставивший убитых с передовой. Закурив, он стал рассказывать:

- Вишь, как всё получилось. Ночью бойцы заняли немецкий дзот, командиры вздумали там обедать. Повар у них свой, ну и, конечно... - шофер обычным жестом показал за воротник. - А дзот-то у немцев пристреленный.

Рассказчик умолк, докурив, бросил окурок за дверь и, оглядывая поверженных, заключил:

- Вот тебе и вся музыка.

Слушатели вслед за шофёром невольно посмотрели туда же и, пошептавшись, разошлись. Скоро убраные командиры лежали в гробах на особых подставках, вновь обретя значительность. Утомлённый, не спавший вторые сутки, я забылся, примостившись на широком подоконнике.

На следующий день к вечеру состоялись похороны. Мы с Юрием Авдеевым, занятые срочным изготовлением надписей к могилам, не были на погребении, но из своей палатки в лесу слышали последний салют из автоматов. Издали к нам доносился похоронный марш, исполняемый дивизионным оркестром клуба под управлением военного капельмейстера майора Виктора Кнушевицкого. Жалобные звуки траурного марша долго разносились по пустынной окрестности и глохли в сыром весеннем воздухе. Сердце сжималось от боли и нахлынувшей грусти, просило ещё и ещё этих тягучих, печальных звуков.

На опушке леса у заросшей бурьяном братской могилы вырос новый большой курган и на нём три красных столбика с нашими надписями чёрной и белой краской. В центре - могила полковника Никулина, начальника политотдела нашей дивизии. Кроме надписи, она ничем не выделялась среди других. Лишь подойдя ближе, внимательный глаз мог увидеть на столбике пучок высохших полевых былинок, скреплённых простой чёрной ниточкой. Былинки, печально поникнув, трепетали, колеблемые ветром, и, будто в самом деле, что-то шептали, скорбно склоняясь к чёрной, рыхлой, совсем ещё свежей земле.

ПЕРЕХОД

Покидая деревню Старые Дегтяри, от которой, в сущности, остались лишь кузница, баня да две-три обгорелых трубы, дивизионный клуб направляется вслед за полками, в район боёв. Прощаясь с землянками в гротах, музыканты, перед тем как упрятать духовые инструменты в чехлы, ещё раз оглашают окрестности. Мы идём с Юрием Авдеевым налегке. Ящик с красками в клубной машине. Именуя ребят на их собственном языке, Юрий говорит: «Лабухи отстают». Нам ещё некоторое время слышится позади беззаботный смех и не совсем понятный для меня разговор музыкантов, пересыпанный словечками: «кирлять», «бирлять», «чувиха». Я вопросительно смотрю на Юрия, он курит. Выпуская огромные клубы дыма, объясняет:

- Пётр Иванович, у всех музыкантов по дивизиям свой жаргон. «Чувихами» зовут они девушек, любимое их словцо, между прочим. Ну а «кирлять», «бирлять» - это уже по твоей части, старина. «Бирлять» - есть, «кирлять» - пить, - усмехается Юрий, - Понятно?

Он прав. Из Москвы в дивизию я прибыл голодным, ел всё без разбора. Когда на кухне была пшённая каша, Юрий ворчливо отодвигал котелок: «Опять каша». В таких случаях я съедал две порции, а мой табак поступал к нему.

Перед походом мы хорошо выспались, просушили одежду, обувь и сейчас пока что чувствуем себя бодро. Лёгкий морозец с утра подсушил дорогу. Не глядя под ноги, Юрий бормочет свою любимую песенку: «Серая шинель... пулями пробитая и водой подмочена серая шинель...» Изодранные большие сапоги его уже хлюпают. Небольшого роста, болезненный, тощий, Юрий выглядит совсем подростком. Накурившись, кашляя, он продолжает мурлыкать: «Ты и в стужу зимнюю, в бурю и метель служишь нам постелью...»

- Откуда у тебя, Юрий, эта песня? - спрашиваю.

Он рассказывает про капитана Ермакова, с которым у меня была встреча по дороге из Москвы на фронт:

- Текст этой песни принадлежит ему, ну а музыку написал наш старшина Буня. Бездарная вещица получилась, между прочим.

Снова напевая, Юрий решительно залезает в болото. Оберегая тепло портянок, я старательно обхожу препятствия. Дорога становится хуже. По выходе из лесочка открылись дали. Там, извиваясь, чернеет река. Не переставая курить и кашлять, Юрий, указывая цигаркой, говорит:

- Река Ловать, где-то здесь деревня Старая Переса, куда мы идём. Места знакомые, наша дивизия вторично занимает эти рубежи.

Будучи вначале войны связистом, Юрий участвовал в боях. На его грязной гимнастёрке рядом с гвардейским значком горделиво поблёскивает медаль «За Отвагу». Он весь ушёл в воспоминания, рассказывая мне о боевом пути, пройденном им вместе с дивизией. Река Ловать, деревни Переса, Рахлицы - названия звучат эпически сурово. Красные столбики братских могил рассеяны повсюду, служат нам вехами.

Спускаемся вниз, дорога превращается в сплошное болото. Я, как и Юрий, промочив ноги, иду безразлично. Порывы холодного ветра леденят, сверху сыплется какая-то изморось, дождь со снегом. Идём бесконечно долго. Между тем быстро темнеет, усталость валит с ног. К тому же одолевает голод, зуд во всём теле, дремота. Теряя дорогу, блуждаем. Ночь застаёт в пути.

Река Ловать, когда мы добрались до неё, уже не радовала. Стараясь укрыться от ветра, идём берегом - здесь тише. Где-то за рекой возникают громы. Тревожно бороздят мглу прожекторы, взлетая, гаснут ракеты. Случайный выстрел. Идём на звук, продвигаясь ощупью, держась друг за друга. Под ногами неожиданные препятствия.

В тёмном небе над головой видны рёбра чердаков. Запах нечистот и гари. Впереди мелькнул огонёк, какая-то деревня. Забыв осторожность, выходим на свет. Навстречу дымок, голоса. Притаившись, останавливаемся, ждём. Скоро отборная русская речь разъясняет обстановку.

- Наши, Пётр Иванович, - со вздохом облегчения произносит Юрий, и мы уверенно выходим на дорогу.

Минуя ряды хат, занятых солдатами, останавливаемся перед распахнутой дверью. Тепло, хруст соломы. Со спичкой в руках Юрий исследует углы. В русской печке тлеет огонёк. На загнетке чугун с водою.

- Порядок, - хозяйственно восклицает Юрий и тут же накидывает на дверь крючок.

Сбросив с плеч мокрые рюкзаки, маскируем окна соломой, котелки с концентратами ставим в печку. Нетерпеливо грызём сухари, гадая между собой об этой чёртовой Пересе, где она.

- Найдём завтра, старина, доставай похлёбку.

Раздетые почти донага лезем на печку, блаженные минуты. Под утро пробуждает мощный стук в дверь, топот множества ног в сенях, рёв десятка глоток. Юрий быстро соскальзывает на пол, не без тревоги откидывает крючок. Навстречу вваливается клуб дивизии в полном составе. Агитбригада, музыканты.

- Свои, Пётр Иванович, - весело кричит он от порога.

Больше всех суетится Виталий Наройченко, наш фронтовой Гитлер. Он в своём репертуаре. Вихляя задом, декламирует: «Столетнюю старушку я посажу на пушку».

Добродушный и неуклюжий парень Петя Иванов, замыкая шествие, застревает в дверях со своей громоздкой трубой, стараясь освободиться от её могучих объятий. Ребята шумно располагаются на нарах, на полу - кто где придётся. Мы с Юрием рыцарски уступаем печку трём «чувихам», трём клубным дивам агитбригады. Постепенно всё смолкает, восстанавливается почти прежняя тишина. Лишь воздух от множества тел становится гуще. Наутро нас с Юрием поздравляют товарищи. В деревню Старая Переса мы пришли, как оказалось, первыми.

АРТПОЛК

Получив в политотделе разрешение на зарисовки, я стал готовиться к этюдам. Окрестности в пределах пяти-семи километров были в моём распоряжении. Неожиданный приказ отправиться в артполк разрушил все мои планы. Через какой-нибудь час мне были выданы солдатские аттестаты. Собрав вещи в рюкзак, прихватив альбом и карандаш, я в дороге. Меня сопровождают два дивизионных музыканта, идущих на командный пункт. По рассказам товарищей, нас ждали трудные переправы - через реку Ловать на пароме, в лодках и просто вброд по сплошным болотам. Тревожно смотрю по сторонам: грязи по колено. Дорога полна любопытных, порой грустных, картин. Вот лошадки с продовольствием. Их здесь ничуть не меньше, чем солдат. Они самостоятельно проделывают огромную работу, продвигаясь к фронту. Навстречу им бредут такие же кроткие создания, переправляя в тыл раненых, покоящихся у них позади в мешках, прикреплённых к длинным жердям, наподобие оглобель. Уныло чернеют ямы бывших землянок, срубов. По всему пространству тут и там раскидано военное имущество. А вот посреди дороги сидят и лежат люди без признаков жизни. Всё говорит здесь о жестоком времени, о войне и недавних боях. У деревни Новая Переса картина меняется. Дорога круто поворачивает вправо. Минуя разрушения, мы входим в лесок. Вперед виден немецкий самолёт, распластавшийся гигантской птицей. Поверху траурно чернеет свастика. От металлической конструкции веет холодом. Дорога становится труднее. Торфяная почва дышит под ногами, заставляя осторожно переступать с кочки на кочку. От гула орудий, каких-то взрывов по сторонам сотрясается воздух. Впереди новое зрелище - ободранная туша лошади, вероятно, немецкой, породистой.

Но вот лес окончился, мы выходим на обгорелый пустырь. Одинокий столб свидетельствует надписью «Деревня Овчинниково». Окончились болота, на огромных вязах неподалёку устроен наблюдательный пункт с площадками и лесенками в несколько этажей. Внезапный обстрел загнал нас в канаву. Тут я расстаюсь с товарищами. Какой-нибудь километр отделяет меня от цели путешествия. Командование артполка, куда я направлялся, занимало противоположный берег небольшой безымянной речушки. На моё счастье, санитары, повалив деревья, переправляли раненых. Землянки и срубы артполка, зарывшиеся в глинистую почву, не были заметны даже на близком расстоянии. Предупреждённый о минах, неуверенный в дороге, иду с замиранием сердца. Окрик часового напугал и обрадовал. Я назвал командира полка и был тотчас доставлен к его срубу.

Художника ждали. Майор Кулаков встретил приветливо. Простотой в обращении, он произвёл на меня хорошее впечатление. На вид лет сорока, худощавый, высокий блондин с еле наметившейся лысиной. В нём мало военного, как и во всей обстановке, в которой я вдруг очутился. Майор был не один: в халатике по-домашнему лежала миловидная брюнетка с книгой в руках. При моём появлении она, встав с топчана, отбросила книгу, и, зябко кутаясь, кокетливо привела себя в порядок.

- Вот Майя, знакомься, художник, которого ты ждала, - добродушно сказал майор, приглашая меня к столику.

Молодая женщина, изобразив на лице капризную гримаску, протянула руку. Коврик на стене, зеркальце, самый воздух, насыщенный теплом и ароматами спальни, заставил меня сразу же позабыть войну и фронтовую обстановку. Я присел, передо мной на столике вместе с чернильным прибором находился полевой телефон, заставленный книгами, лекарствами и косметикой. Тут же лежал большой альбом с чёткой надписью: «История артполка». Открыв его, Майя стала объяснять задачу художника. Как видно, она сама и являлась автором альбома. Организуя завтрак, майор услал на кухню связного - дремавшего у печки парня, и, не дождавшись, ушёл сам. Скоро на столике появились все блага. Вечер прошёл незаметно в общих разговорах о Москве, искусстве и военных событиях. На ночлег майор отвёл меня в комендантскую, обещая в скором времени устроить лучше.

Темнота и слякоть за дверью командирского сруба показалась мне теперь отвратительной. Помещение комендантской - полусруб-полуземлянка у самой реки - было мрачной дырой, густо набитой бойцами. Комендантский взвод сплошь состоял из татар и казахов. У печки в углу сохло множество портянок, распространяя удушливые пары. Здесь было оживлённо. Под общее одобрение в огонь подбрасывали какие-то пачки, издававшие звук выстрела. Забившись в самый дальний угол, утомлённый за день физически и морально, сняв шинель, я бросился на свободные нары и, укрывшись с головой, моментально впал в беспамятство. Среди ночи меня пробудили холод и сильные толчки в бок. Старшина поднимал свою команду на дежурство. Сонные бойцы, что-то бормоча по-своему, заодно потревожили и меня, пытаясь стащить с нар. Пришлось встать и объясняться со старшиной. Днём мне предстояла ответственная работа, необходимо было заснуть во что бы то ни стало.

Утром появился парикмахер. Выволакивая из сруба бойцов, осматривая их затылки, он торопливо намечал себе пациентов. В качестве заключительной жертвы бойкий парикмахер повлёк, было, и меня, не слушая протестов. Его остановило лишь появление майора, любезно приглашавшего меня к завтраку.

Командир по-прежнему держался запросто. Его забавляло и моё гражданское обращение к нему: «Здравствуйте», и моя пилотка, сидевшая на голове как профессорская шапочка. Кулаков добродушно хохотал. В моей работе рисования портретов майор принимал самое деятельное участие. По полевому телефону им уже был вызван с передовой первый натурщик, затем второй, третий. На моё несчастье он слишком торопился. Я только-только овладевал карандашом и бумагой, а майор уже кричал Майе, стоявшей у телефона: «Готово, следующий!», заставляя меня тщательнее отделывать главным образом головные уборы, медали, звёздочки и все знаки боевого отличия моих натурщиков. Постоянно чувствуя присутствие майора за спиной, я работал старательно, но холодно, без увлечения. Майя, имевшая некоторый вкус, получая моё новое произведение, критиковала вслух:

- Похож, но не живой получился, как гипсовый.

- Чего там? Хорошо! Замечательно! - неизменно восклицал майор, вполне удовлетворённый моей работой. Я же, недовольный собой, смущённо принимался за следующий портрет.

С ночёвкой майор решил устроить меня на кухню к повару Гридневу, тоже Петру Ивановичу. Тот, видимо, сопротивлялся командиру, сколько мог, доказывая майору, что возле продуктов солдат нежелателен. Тёзкой я был встречен не особенно любезно, но, изматываясь за день напряжённой работой, я так был рад тёплому месту, что, отвернувшись к стене, засыпал немедленно, и скоро повар примирился с моим присутствием.

Гриднев готовил исключительно на высший комсостав, то есть полковнику Пономарёву и моему майору. Всем остальным, как бойцам, так и младшему офицерству, пища - обычно суп с клёцками - доставлялась в особых бидонах с полковой кухни. В обязанности повара была лишь раздача обедов. Эта операция производилась Гридневым профессионально. Клёцки редко всплывали вверх, оставаясь на дне бидона и после раздачи.

Командирское меню было весьма разнообразно. На кухню доставлялись всевозможные продукты, даже белая мука. Пётр Иванович «щеголял» соусами и подливками. По его словам, он в молодости окончил курсы поваров и до войны работал в московских ресторанах.

Кухня его являлась притягательным местом для всех. В ней сосредотачивались новости, как военные, так и бытовые. Привлекала кухня и своими ароматами. Сюда стремился каждый под любым предлогом, чтобы полюбоваться на чудеса кухни. Связной майора Кулакова, деревенский парень, спал здесь целыми днями, прячась от глаз командира. Пётр Иванович терпел его присутствие как забаву, то выспрашивая о майоре, то издеваясь над самим парнем.

- Послушай, друг, вы там с Майкой в гроб загоните майора, - говорил он с усмешкой.

Командиру в самом деле приходилось выполнять все капризы боевой подруги да и частенько разыскивать своего связного.

У главы артполка полковника Пономарёва связным был скромный и трудолюбивый украинец Иосиф. Он добровольно поступал в распоряжение повара Гриднева. Петру Ивановичу в его присутствии оставалось лишь мурлыкать свою любимую песенку: «Заморозил, зазнобил, знать, другую полюбил...» Изощряясь в остроумии, Пётр Иванович пел эту песенку на разные голоса, смотря по обстоятельствам и настроению.

Было одно лицо, появление на кухне которого Пётр Иванович особенно не выносил, - лейтенант комендантского взвода. Здоровенный молодой мужчина, грубый, но всегда начисто выбритый, напомаженный, даже в начищенных до блеска сапогах, что удивляло среди царившей вокруг грязи. В присутствии этого лейтенанта с глазами навыкате, с иссиня чёрной шевелюрой, кухня становилась особенно тесной. Гость усаживался молча, закуривал и, уставившись в печку, тупо смотрел на миски и сковородки, широко раздувая ноздри. Повар с плохо скрываемой досадой в сотый раз мурлыкал под нос одно и то же: «Заморозил, зазнобил...», выразительно посматривая в мою сторону. Но, не выдержав характера, наливал лейтенанту в случайный котелок остатки обеденной бурды. Тот, встав во весь рост, сверкая белками глаз, жадно выпивал жижу, спешно глотал клёцки, после чего исчезал.

- Вот, чёрт его возьми! - говорил Пётр Иванович каждый раз, выпроводив незваного гостя. - А ведь не дай ему - обидится. Как-никак комсостав. Вообще, я тебе скажу, тёзка: трудно приходится нашему брату-солдату. Они, - Пётр Иванович под этим подразумевал командиров, - никак не считаются с тобой, приказывают: давай. А там, где хочешь, бери, натягивай. Ведь вот, к примеру, взять хоть эту заразу Майку. Ведь на неё продукции не положено. Жри из общего котла, коли так. Нет, она ещё капризничает: деликатесов ей подавай. Понятно, тёзка? - восклицал повар и тут же отвечал сам себе любимой присказкой: - Понятно-то оно понятно, больше половины.

Пётр Иванович ворчал и на самого полковника Пономарёва:

- Лысый чёрт! Ему, поди, уже все пятьдесят есть. Жена, дети. А к нему тут санитарка с передовой ходит, здоровая девка.

И, отмахнувшись рукой, повар возвращался к своей песенке.

Освоившись с обстановкой и работой, я не так уже изматывался, как в первые дни, и по вечерам успевал писать в Москву письма. Петру Ивановичу это нравилось. Поглядывая на меня, он произносил:

- А вот моя стерва давненько не пишет.

И грустно задумывался. На сковородке получался брак.

- Ах, так! - восклицал он. - Кушай, тёзка. Блинчики подгорели, «господам» не пойдёт. - И, подмигивая, добавлял: - А мы им водички подольём.

Так незаметно, день за днём, прошёл месяц моего пребывания на командном пункте артполка, и мы сдружились с поваром Гридневым. Из моих писем он уже знал всю обстановку у нас в Москве, на Глазовском. Он мечтал после войны о нашей встрече в столице.

Однажды он предложил мне сходить с ним в полковую баню, по дороге рассказывая историю местности:

- Здесь, тёзка, всё, как есть, заминировано и нашими, и немчурой. Ты иди по дорожке. Вон видишь, колодец? Битком набит комсомольцами, девчонки больше. В тылу у немцев вели подрывную работу. Хочешь, свернём посмотреть?

Но Пётр Иванович тут же сам и отговаривал:

- Не стоит. Запах там, да и на мину еще налетим.

В бане нас встречали, как командиров. Повар персона важная. К нашим услугам являлось лишнее ведро горячей воды, мыло и смена белья. От накопленного жира и малоподвижной жизни у печки фигура Петра Ивановича не походила на военную. Она не производила впечатления и мужской, да и лицо у повара было бабье. Рассматривая меня, он говорил:

- Ты, тёзка, худоват. Тебя подкармливать нужно.

Рисование портретов для альбома продвигалось успешно. Когда очередь для позирования дошла до полковника, майор предупредил меня заранее, чтобы я приготовился к сеансу. Среднего роста, лысый, с красным лицом, довольно добродушный, полковник позировал хорошо. Он был дисциплинирован. Но такую особу, принимая во внимание его чин, неудобно было вертеть, и я начал торопливо, не совсем удачно. На моё счастье «натурщик» совершенно не разбирался в этом деле. В перерывах он старался угостить чем-нибудь и развлечь. По тёмным углам командирского большого сруба запрятаны были секреты. То полковник включал электрическую лампочку от собственной динамо-машины, то радиоприёмник, а когда связной Иосиф принёс с кухни обед, мой «натурщик» достал бутылку спирта и, устраивая дегустацию, простодушно обратился ко мне:

- Ты, художник, смотри, не болтай там об этом. Ну давай - за победу!

Под разухабистые звуки гармошки с частушками воронежского хора мы ещё раз выпили.

- Вот это по-нашему! - крякнув от удовольствия, сказал полковник и неожиданно признался мне, что из-за этой Майки у них с майором Кулаковым стычки бывают. - Она вертит им, а так-то он мужик хороший.

Когда мы выпили, полковник включил радиопередачу. Церковная музыка с органом и хорами из Финляндии. Возбуждённый вином и музыкой, я сидел, как заворожённый, вспоминая предвоенную Москву, Большой зал консерватории с его органом.

- Всё Богу молятся, - сказал полковник, приятельски подмигивая мне, и, к великому моему огорчению, переключил станцию.

Санитарка, приходившая к полковнику с передовой, распоряжалась в его срубе как хозяйка, не скрывая своей близости к командиру. Ко мне при встрече отнеслась дружески. Узнав, что у меня на шее появился нарыв, она достала какую-то мазь, ваты, марли и сделала повязку. В тот вечер она не осталась ночевать у полковника, а наутро от Петра Ивановича я услышал печальную новость:

- Тёзка, ты ничего не знаешь: полковник-то наш овдовел.

Повар рассказал мне о ночном налёте немцев на передовой. Снаряд попал в землянку, где находилась санитарка. Засыпанная землёй и брёвнами, она задохнулась. Мне искренне было жаль санитарку, и я очень удивился, встретив полковника по-прежнему весёлым и разговорчивым как ни в чём не бывало.

- А что ему? Ещё сотня дур найдётся, - цинично изрёк Пётр Иванович, когда я поделился с ним своими мыслями.

На следующий день немцы обстреляли и наш командный пункт. Полковник, вспомнив обо мне, прислал своего связного Иосифа.

- Зови художника, пусть посмотрит войну.

Дело было ночью. Когда мы вылезли с полковником на насыпь, он стал объяснять мне полёты снарядов. Неподалёку от нас после взрыва столб земли поднялся вверх, устроив нам вначале затмение, а затем град мелких осколков. Полковник был в восторге:

- Вот тебе картина, художник! Рисуй!

Моя работа, между тем, подходила к концу. Я не очень-то был доволен своей галереей портретов, лишь один из самых последних получился неплохо. Позировал мне лейтенант Давыдов. Его я рисовал с удовольствием, он напомнил мне эрмитажную галерею героев Отечественной войны двенадцатого года. Высокого роста, на голову выше меня, стройный, красивый блондин, совсем юный, с задумчивым умным лицом, лейтенант Давыдов сидел, позируя мне, без всякого напряжения, естественно. Его лицо с милой улыбкой будило во мне что-то хорошее, далёкое от действительности. На счастье, нам никто не мешал. За спиной моего натурщика безмятежно похрапывал связной майора Кулакова, вначале ещё пытавшийся следить за моим карандашом. Портрет лейтенанта Давыдова получился без всяких усилий, как-то сам собой. Готовый окончить работу, я внимательно рассматривал лицо своего милого натурщика, мысленно прощаясь с ним. Вдруг его тонкие брови сомкнулись, увеличивая складку у переносицы, потом будто тень промелькнула по этому лицу. Весь облик стал строже, суровее. Он попросил меня прервать сеанс, встал, закурил и, улыбнувшись своему изображению, ушёл разыскивать товарища капитана, с которым шёл вместе с передовой. Возвратился он с печальной вестью. Капитан только что подорвался на минах и отправлен в медсанбат. Рассказывая мне о происшествии, лейтенант много и нервно курил. Мы расстались с ним дружески, пожелав друг другу всяких благ и возможной встречи. Он так и сказал, пожимая мне руку: «До скорой встречи». Но нам не суждено было встретиться. Всего на каких-нибудь два-три дня пережил лейтенант Давыдов своего товарища капитана. Раненный в живот, он умер в страшных мучениях.

Майор Кулаков сообщил мне, что старший лейтенант Алексеева, мой непосредственный начальник, требует срочного возвращения художника для первомайской работы. Известие я встретил без восторга, успев привыкнуть к новому месту и товарищам. Но военный приказ неумолим. Забрав у писаря солдатские аттестаты, сложив в рюкзак нехитрое имущество: альбом, карандаши, - я пошёл на кухню проститься с поваром. Пётр Иванович попенял мне, что я так и не нарисовал его, как обещал. Покидая артполк, я шёл прежней дорогой. Она за это время во многом изменилась. В окрестностях появились две новые могилки. Они ещё издали привлекли моё внимание свежими дощечками, прибитыми к столбикам, наподобие крестов. Сделав издали набросок в альбом, я подошёл ближе к этим холмикам. Надписи химическим карандашом расплылись от сырости. С трудом прочитав одну из них, я невольно сдёрнул с головы пилотку. Это была могила моего недавнего натурщика - лейтенанта Давыдова, другая - его товарища капитана. Подвернув полу шинели, я присел сбоку могилы. Необыкновенная тишина царила вокруг. Сырое тяжёлое небо нависло, как будто перед дождём, придавив меня к бурой, ещё влажной земле. В небе высоко над головой звенел одинокий жаворонок. Я поднялся. На горизонте в стороне только что покинутого мной артполка протянулась бледная нежная полоска утренней зари.

Прошло немало времени. Военные впечатления, спрессовываясь, теряли остроту, всё связанное с артполком как бы растворилось, поблёкло. Но вот мне на фронт жена в своём письме из Москвы прислала газетную вырезку: «Красная звезда» поместила рецензию под названием «Благородный труд» - рассказ об истории артполка нашей дивизии. Газета упомянула и художника Шолохова Петра Ивановича с его портретами героев Отечественной войны.

НЕМЧИНОВКА

В июне 1944 года я был откомандирован с Прибалтийского фронта в Немчиновку (под Москвой) для продолжения военной службы в качестве художника. Здесь ничто не говорило о солдатской казарме и войне. На ажурных воротах дачного типа вывеска: «7-е Д. К. У.» и сонный часовой с ружьём у входа. Тишина, порядок как в санатории. В глубине парка, в густой зелени еловых и берёзовых аллей прятались уютные красные домики огромного хозяйства дорожной воинской части. В центре обширной территории - канцелярия, солдатское общежитие, кухня и надворные постройки. Под видом регулировщиков дорожной части в этой казарме находился агитколлектив художников, обслуживающий фронтовые дороги всякого рода плакатами, портретами вождей и надписями. Состав художников постоянно менялся. Одних откомандировывали куда-нибудь ближе к фронту, других переводили на место выбывших. Среди художников были и специалисты, члены МОСХа, и талантливые самоучки, и лица, вовсе не имевшие никакого отношения к искусству. Во главе дорожной части стоял небезызвестный генерал Хрулёв и целый штат командиров, политработников. И только старший лейтенант Кульбачек, учившийся живописи в Киеве, лейтенанты - графики Милославский и Грачёв, младший лейтенант Райхель из оформителей, так или иначе, были к искусству ближе.

Сдав в канцелярию фронтовые документы ефрейтора 53-й Московской гвардейской дивизии, я отправился отыскивать специальный павильон художников….